Жизнь Кости Жмуркина - Юрий Брайдер 49 стр.


Твоя фамилия, кажется, Жмуркин? — обратился он к Косте.

— Ага, — осоловело кивнул тот.

— Таким образом, доза отменного самогона объемом в три литра и крепостью примерно в пятьдесят градусов отныне будет называться один «жмурик». Возражений нет?

Все дружно одобрили это предложение, а кто-то добавил:

— Тогда единица очарования — одна «Кишко».

Оказывается, фамилию Кишко носила та самая очаровательная девица, которая регистрировала участников семинара.

— Когда я вместе с академиком Туполевым сидел на Лубянке, он предложил измерять качество атмосферы в «бздиках», — басом произнес старик Разломов, большую и лучшую часть своей жизни проведший за решеткой. — Один «бздик» — это когда одновременно пернут все сорок заключенных, нажравшихся гнилого гороха.

Разговор сам собой перешел на сталинские репрессии, и Костя имел неосторожность похвалить писателя Рыбакова, чей последний роман произвел недавно такой ажиотаж в обществе.

— Толян напишет… — презрительно скривился Разломов. — Получил два года поселухи по копеечному делу, а шуму поднял на весь свет. Меня, между прочим, посадили в тридцать четвертом, а выпустили в пятьдесят пятом. Побывал бы он там, где мне довелось побывать. Хотя бы на лесоповале в Севураллаге или на шахтах Карлага. Про штрафной изолятор и камеру смертников я уже и не говорю.

— Почему бы вам об этом не написать? — сказал кто-то.

— Каждому свое… А если честно, не хочу вспоминать прошлое. Сердце не то, боюсь, что не выдержит. С фантастикой проще. Я ее начал сочинять еще в Тайшете, когда сидел полгода в одиночке по новому следствию. В уме сочинял и наизусть помнил. А иначе, наверное, рехнулся бы.

На пару секунд установилась тяжкая пауза, которую, к общему облегчению, нарушил Вершков, ползком проникший в комнату. Свою странную маску, а равно и водяной пистолет он уже потерял, но с четверенек не поднимался принципиально. Как выяснилось, таким способом он выражал протест против секуляризации церковных ценностей, в свое время осуществленной большевиками. На следующий день после обеда он собирался начать голодовку в знак солидарности с узниками совести, по его сведениям, еще томившимися в мордовских лагерях.

Из кармана Вершкова торчала бутылка «Тархуна», запасы которого были неисчерпаемы (как казалось в этот день, но что к утру следующего было опровергнуто).

Оглядев честную компанию сумасшедшим взором, Вершков почему-то остановил свое внимание на Косте.

— Мент? — грозно спросил он.

— Бывший, — вынужден был признать Костя, носивший на себе хоть и невидимое, но хорошо различимое для знатоков тавро этой малоуважаемой профессии.

— Если бывший, то ничего, — смягчился Вершков и даже улыбнулся щербатым ртом. — Здесь, кстати, менты очень даже приличные. Я как приехал, сразу залез на пальму и развернул плакат «Долой власть коммунистов-кровопийц!». Так они меня полчаса слезть уговаривали. И все так культурно, без мата, на «вы». Попробовал бы я такую шутку у нас в Сибири отмочить. Ребра бы сапогами переломали.

— А вы, простите, по убеждениям кто будете? — поинтересовался Разломов.

— Презираю людей с устоявшимися убеждениями, — ответил Вершков. — Постоянно нахожусь в процессе духовного поиска. В настоящее время с позиций умеренного монархиста дрейфую в сторону национал-социалистической идеи.

— Это к фашизму, что ли?

— Только не надо ярлыков! С каких это пор всех истинных патриотов стали записывать в фашисты? Вера, самодержавие, отечество! Ура! Прошу налить! Все, кроме меня, встают!

Надо сказать, что духовные искания Вершкова спустя несколько лет привели его в лоно коммунистической партии, с которой он до этого боролся всю свою сознательную жизнь.

Мало того, он стал членом подпольного ревкома какой-то весьма радикальной фракции, от которой воротили нос даже самые твердолобые марксисты-ленинцы.

Костя, относившийся к Вершкову с большой теплотой, посвятил этому событию короткую эпиграмму:

Вершков и партия едины.

Нашли друг друга две блядины.

Веселье между тем продолжалось, и число гостей множилось. Появился щуплый литовец с труднопроизносимой фамилией, начинавшейся не то на «Бур…», не то на «Бар…». Его, конечно, тут же окрестили Бармалеем. С собой запасливый прибалт принес штоф ликера и круг тминного сыра.

Затем приперся сосед Кости по номеру — краснодарец Бубенцов. Себя он считал казаком, причем белым (кубанское казачество вновь разделилось на белое и красное), состоящим, кроме всего прочего, в чине сотника. В доказательство он демонстрировал фотокарточку, на которой был изображен в казачьей форме, с шашкой и даже при крестах, происхождение которых внятно объяснить не мог. Его так и прозвали «сотник-заочник».

С собой Бубенцов привел японца, к семинару никакого отношения не имеющего и плохо говорящего по-русски.

— Напою косоглазого до отключки! — кричал самозваный сотник. — Возьму реванш за тысяча девятьсот пятый год!

Спустя час он уже лежал под столом почти без признаков жизни, а японец продолжал хладнокровно хлестать дармовую выпивку.

— В девятьсот пятом оскандалились, и нынче то же самое, — вздохнул Разломов.

Уже стало смеркаться. Кто-то сбегал в столовую и принес две тарелки — одну с винегретом, другую с котлетами. Японец отлучился на пару минут и явился с аккуратной белой канистрочкой, содержавшей рисовую водку — саке. Все о ней слышали, но пробовать никому не приходилось. Общий приговор был таков — ничего, пить можно, хотя градусов маловато. Дамский напиток.

Разговор как-то сам собой перешел на женщин, чему в немалой степени способствовал лунный свет, вливавшийся в окно, и романтическая атмосфера, присущая любому курортному городку, а тем более стоящему у моря.

Тема эта была неисчерпаемой, но на сей раз почему-то обсуждался не самый возвышенный ее аспект. Говорили главным образом о женских задницах. Тон задавал кандидат исторических наук Балахонов, защищавший диссертацию о временах императрицы Екатерины, известной своими легкими нравами.

— Тут нужно понять человеческую психологию, — говорил он. — Не только мужскую, но и сословную. К тому же с поправкой на эпоху. Ведь самодержица являлась столпом российской государственности, так сказать, ее символом. И вот ты, дворянин и патриот, присягавший императрице на верность и боготворящий ее, видишь перед собой этот символ в несколько своеобразном виде, а именно в виде огромной голой задницы, или, как галантно выражались в то время, в виде афедрона. — Балахонов развел руки примерно на метр, подумал и добавил еще сантиметров двадцать. — И тебе нужно этот афедрон без всякого почтения атаковать. Этого ждет не только сама его обладательница, но и статс-дама, находящаяся в смежной комнате.

— Хм, — произнес Разломов. — А почему бы императрице не принять более приличную позу?

— Дело в том, что во второй половине своего царствования матушка сильно раздобрела, и живот мешал ей осуществлять соитие в других, якобы более пристойных, положениях. То есть эта поза…

— Рачком-с! — брякнул невоспитанный Вершков.

— Буквой «гэ», — добавил из-под стола на мгновение очнувшийся Бубенцов.

— Как вам будет угодно, господа литераторы… Таким образом, эта поза, кстати говоря, наиболее употребимая среди примитивных племен и животных, стала любимой позой матушки в ее любовных забавах. Само собой, что на эту тему в свете ходило немало похабных слухов, часть из которых, надо думать, имела под собой почву.

— Любопытно было бы послушать, — сказал Разломов.

Назад Дальше