Один год - Герман Юрий Павлович 16 стр.


– А наша Катерина свет-Васильевна уже подобралась к самому интересному, – ласково произнесла старуха с двойным подбородком и воскликнула: – Товарищи, вот кладезь премудрости – преступные типы…

Все столпились вокруг альбома, посыпались замечания, остроты, требования «зарисовать», «перефотографировать», «достать для театра в собственность». Одни утверждали, что здесь все «утрировано», другие говорили, что это и есть «сама жизнь».

– Дайте мне меня! – требовал артист с подбритым лбом. – Я хочу видеть себя! Имею я на это право? Подвиньтесь же, Викентий Борисович, просто невозможно.

– Вы бываете у нас в театре? – спросила Катерина Васильевна Лапшина.

– Редко.

– Заняты очень?

– Бывает, занят…

Она помолчала и сказала с расстановкой, словно взвешивая слова:

– Наш театр сейчас переживает кризис.

– Что?

– Кризис! – пояснила Катерина Васильевна. – Так называется большая склока, которую мы у себя развели!

Засмеялась, и Лапшину опять стало смешно.

– Какая-то вы чудная! – произнес он. – Никогда не знаешь, что вы скажете в будущую минуту.

– Это и я сама не знаю! – ответила она. – Оттого мне и попадает часто.

– Балашова, почему вы не смотрите? – сердито осведомился тот, которого называли Викентием Борисовичем. – Здесь типичная ваша роль…

Катерина Васильевна заглянула в альбом и молча пожала плечами.

Зазвонил телефон – это Окошкин осведомлялся, не отменен ли день рождения.

– Нет! – коротко ответил Лапшин и положил трубку.

Строгий Павлик – сердитый, потому что его задерживали, – принес большие, унылого вида учебные альбомы. Лапшин роздал их артистам, а один положил на дубовый столик для Балашовой и старика с челюстью. Выражение глаз у него сделалось таким, какое бывает у художника, показывающего свои картины, он, улыбаясь, перекладывал лист за листом и говорил с усмешкой:

– Тут, знаете, мы кой-чего разыграли, такие, как бы живые, картины. Это все сотрудники наши изображены. Это, например, разбойный налет. А это, знаете ли, вон он, лично я, в кепке, налетчика изображаю с маузером. Это здесь все точно показано, – говорил он, возбуждаясь от поощрительного покашливания старика. – Здесь все как в действительности. А здесь уже показано, как наша бригада выезжает на налет. Тут – уже я в форме… А здесь я опять налетчика разыгрываю…

– Чудно! – сказала Балашова и повернулась к нему всем своим улыбающимся розовым лицом, и он увидел, что щеки ее покрыты нежным пушком.

– Верно, ничего разыграли? – весело и просто спросил он. – Это, знаете ли, в учебных целях, своими силами, а уж мы разве артисты?

– Все очень живо и естественно, – сказала Балашова, – напрасно вы думаете…

– Смеялись мои ребята, – говорил Лапшин, – цирк прямо был…

И, очень довольный, Лапшин завязал папку и стал рассказывать о налете, который инсценировал. Артисты его обступили, и он понимал, что им хочется рассказа пострашнее, но врать он не умел, да по привычке совсем убирал из рассказа все ужасное и ругал бандитов.

– Да ну, – говорил он, посмеиваясь, – так, хулиганье вооружилось. Разве это налетчики?

– Так как же все-таки с перековкой? – капризным голосом спросил бритолобый артист. – Должны мы знать, в конце концов, ведь подтекст решается не в день премьеры, а нынче, немедленно…

Лапшину приходилось одновременно отвечать и насчет перестройки, и по поводу «манер» жуликов, и про то, как бывшие бандиты играют в карты, и про воровские песни. Но главное, что интересовало их, – это были убийства – двойные, тройные, трупы в мешках, все то, с чем Иван Михайлович никогда почти не сталкивался.

– Да выдумывают невесть что! – с досадой наконец решился сказать он, – вздор все это, базарные сплетни!

– А Ленька Пантелеев? – не без ехидства спросила старуха с двойным подбородком.

– Давно было это дело.

– Но тем не менее было?

Лапшин промолчал и, сделав вежливое лицо, стал собирать и ставить в шкаф свои альбомы и папки.

– А вот скажите, это убийство тройное на днях произошло, – не унималась старая артистка с двойным подбородком, – как вы себе представляете психологию убийцы?

– Не знаю, – сказал Лапшин. – Бандит еще не найден.

– Ах, так! – любезно сказала артистка.

– Да! – сказал Лапшин. – К сожалению.

Прижав коленкой дверцу, он запер шкаф и остановился посередине кабинета в ожидающей позе.

– А вот, скажите, – спросил лысый артист и склонил свою яйцеобразную голову набок, – убийство на почве ревности, страсти роковой вам случалось видеть?

– Случалось, – сказал Лапшин.

– И… как же? – спросил артист.

– Я работаю по преступности много лет, – сухо сказал Лапшин, – мне трудно ответить вам коротко и ясно.

– Ну, спасибо вам! – сказал вдруг тучный артист в крагах и стал пожимать Лапшину руку обеими руками. – Я очень много почерпнул у вас. От имени всего коллектива благодарю вас. Надеюсь и впредь бывать у вас и пить от истоков жизни.

– Пожалуйста! – сказал Лапшин. – Прошу.

Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через две ступеньки по привычной лестнице, с удовольствием представлял себе Балашову. «Вот бы кого нынче на пирог позвать, – вдруг подумал он, – то-то бы славно было! Милый она, наверное, человек!».

Машина к подъезду еще не подошла.

Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая огромную, белую от снега площадь, Лапшин вдруг явственно услышал голос одного из актеров, с досадой говорившего:

– Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Дурак, и уши холодные! Чиновник, тупой, ограниченный человек и грубиян в довершение…

Мимо, табунком, прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот самый, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:

– Чинуша, чинодрал, фагот!

«Почему же фагот? – растерянно подумал Лапшин. – Что он, с ума сошел?»

Сидя в машине, он по привычке припоминал свой разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что был совершенно прав, коротко отвечая на вопросы, что отвечать пространно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав Лапшин и неправ толстый артист в крагах.

«И не чиновник я, – рассуждал Лапшин, – и не дурак, и не фагот, это ты, товарищ артист, все врешь. Правда, я грубоватый иногда и образование у меня подкачало, так ведь не по моей вине. Вопросы же вы сами задавали глупые. И вообще чудак-народ! – неодобрительно, но уже весело думал Лапшин. – Чудак, ужели все наши артисты такие – в глаза одно, а за глаза другое? Нет, вряд ли, это, конечно, исключение!»

Дома, открыв парадную своим ключом и стараясь не скрипеть сапогами, Лапшин умылся в ванной, с удовольствием надел шлепанцы и вошел в комнату, где уже пахло пирогами с капустой, которые Патрикеевна держала покуда «с паром», то есть под толстым полотенцем.

– Я уж и в Управление звонил! – сказал Окошкин. – Ждем, ждем!

Ждали: сосед по квартире хирург Антропов; полный, с иголочки одетый брюнет, которого Василий довольно пренебрежительно представил: «Некто Тамаркин, в одной школе имели честь учиться, вот и пришел»; и еще старый товарищ Лапшина по ВЧК и гражданской войне, теперь начальник крупной автобазы Пилипчук.

– Алексей-то Владимирович не появлялся? – спросил Лапшин, крепко пожимая руку Пилипчуку, которого очень любил, но с которым встречался редко.

– Сейчас заявится, – ласково ответил Егор Тарасович. – Большое теперь начальство наш Леха.

Назад Дальше