На будущий год в Москве - Рыбаков Вячеслав Михайлович 11 стр.


Но что уж стесняться, будем называть вещи своими именами: тут действительно, и вполне объективно, присутствует определенная амбивалентность. – Он помолчал, стараясь подобрать слова поточнее. И потактичнее. – Пойми меня правильно. Впрочем, я знаю, ты поймешь… Есть люди, для которых рынок, и есть люди, которые для рынка. Это не фашизм, – искренне пояснил он, – а историческая справедливость. Российская империя за последние четыре века принесла человечеству столько горя, столько невинной крови пролила безо всякой пользы и смысла – особенно в своей коммунистической ипостаси… стольких людей искалечила, стольких обездолила, стольких растлила…

Перехватило голос; господин Дарт взволнованно затянулся дымом дешевой сигаретки. У этого дыма был привкус молодости; так же, как у этого гнева. Господин Дарт даже не заметил, что на сигарете нарос длинный серый хвостик пепла – тот мягко обвалился прямо на стол и тихо рассыпался бесплотной, какой‑то радиоактивной трухой. Господин Дарт наклонился и брезгливо сдул его.

– И не важно, что это делали не только русские. Да, не только. Но – от лица Российской империи. Для ее укрепления. Ради ее господства. Скажем, Хрущев натащил в Москву столько своих человечков, что в Кремле надолго стало украинцев больше, чем русских, – но все равно для всего мира страна называлась Раша, а Украина оставалась ее колонией. И потому именно с твоей нацией связываются имперские зверства и грабежи. Ничего не поделаешь, Лёка, можно только ждать, когда все забудется, загладится. И заглаживать самому – а это значит уступать, уступать, уступать всем и во всем. Искупать вековую вину. Не знаю, насколько ты религиозен, но… судя по тому, что ты мне насчет субботы цитировал… Вот тебе еще цитата: больший из вас да будет всем слуга, ибо кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвышен будет. Смирение и покаяние, понимаешь? Смирение и покаяние!

– Понимаю, – глухо сказал Лёка, глядя в окно. Потом повернулся к господину Дарту и чуть принужденно улыбнулся. – Понимаю, что статью мою ты не берешь.

Тот вскочил и, едва не выронив сигарету, всплеснул руками.

– Ну как я могу? – с мукой вопросил он. – Я же все уже буквально разжевал тебе…

– Да понял я, понял.

– Вот бери пример с Дроида, Как шпарит! Что ни материал – то в десятку!

Дроид был восходящей звездой. Воистину бойкое перо и юркий ум, этого Лёка не мог не признавать. В прошлом году Дроид получил престижную международную премию «Золотой Войнович» в номинации «Публицистика», и после триумфа любой его текст шел, что называется, с колес.

– О да, – сказал Лёка и встал. – Это классик.

Они беседовали в здании бывшего партийного «Лениздата», так хорошо приспособленном под бумажно‑газетные дела еще при Совдепе; ну, не то чтобы и впрямь уж хорошо, но лучшего‑то в городе все равно не было, а строить новое – некогда, все хотят успеть попользоваться старым. Когда Лёка поднялся, в окно ему стали видны не только бледно‑голубое теплое небо и дома на том берегу, но и дымчатая гладь воды – Фонтанка, сонно потягиваясь, млела под утренним солнцем. Господин Дарт, желая провести неприятный разговор с известным автором без суматохи, назначил Лёке прийти в редакцию спозаранку, в десять.

Документ № 4

…Даже сам язык при тоталитаризме выхолащивался, не неся в себе и тени живого, искреннего чувства. Он заведомо, априорно лишался малейшей возможности и способности адекватно отражать действительность и призван был создавать лишь ее бледные, искаженные, оболванивающие подобия – то был не язык, а зомби языка. Он не рассказывал о жизни, а создавал ее призраки, напускал мороки, порождал привидения того, что, отчасти, может, и было когда‑то – но чего все равно уже нет и быть не должно.

Не только сообщаемые на языке сведения – сам язык стал обманом.

Взять хотя бы пресловутую проблему ненормативной лексики. На какие только ухищрения не шли партийные ханжи чтобы не допустить проникновения живого языка на страницы печатных изданий! В какую только логическую эквилибристику не пускались, каких только лицемерных слюней не напускали! И пока они и их постперестроечные наследники были у руля, все усилия таких титанов культуры, таких корифеев словесности, как Алешковский и Юдашковский, Шуткой и Мудкой; Сорокин и Морокин, пропадали втуне и, во всяком случае, практически ничего не меняли на безрадостном фоне кастрированной официальной лексики и тотального гнета.

Между тем, что в том дурного? Если, например, молодая мать (это я видел и слышал сам) говорит своей пятилетней дочери: «Блядь, жопу вытри!» – она говорит так лишь оттого, что любит; любит искренне, непритворно и нелицемерно; любит, я не побоюсь этих слов, по‑русски…

А вот теперь, когда с партийной цензурой и ее рудиментами покончено наконец, я могу невозбранно и непрепятственно, через один из ведущих журналов, донести до читателей, например, великую формулу истинного отношени людей к распаду прогнившей советской действительности, формулу, которую сам народ нашел еще в первые годы так называемой перестройки и которая стократно облегчила ему воссоединение с мировой цивилизацией. Сделав столь много для становления демократии и утверждения общечеловеческих ценностей на постсоветском, а затем и на построссийком пространстве, она тем не менее существовала досель лишь в изустном варианте, и, не приведи Бог, могла бы со временем изгладиться из памяти народной, не передавшись грядущим поколениям. Вот она: как посмотришь вокруг – так ёб твою мать, а как подумаешь – так и хуй с ним…

А. Н. Дроид. «Душу народную не заставишь молчать». «Русская газета», 2001, № 78

– Погоди, – сказал господин Дарт. – Погоди, Лёка. Я не хочу, чтобы ты так уходил.

Он замялся. Он не мог сказать впрямую, что хочет помочь; было невооруженным глазом видно, что у Небошлепова и впрямь завал с деньгами. Но пять минут назад господин Дарт легонько уже тронул эту тему – и добился единственно того, что у Небошлепова на миг окаменело лицо.

Что там ни говори, о чем и как ни спорь – Лёку господин Дарт уважал.

Хотя бы в качестве странного феномена природы. Идеалист сорока пяти, что ли, а то и сорока восьми лет… таких надо заносить в Красную Книгу.

Мне в этой книге не бывать, мельком подумал господин Дарт. Щемящее чувство какой‑то невнятной грусти налетело на миг – невесомо и полупрозрачно, как брошенный в лицо случайным порывом ветра чужой капроновый шарфик; и тут же полетело дальше. Еще к кому‑нибудь.

– У меня просто послать сейчас некого, так получилось, – соврал господин Дарт. – Тот в командировке, та болеет… Нынче в Санкт‑Петербургском научном центре торжественное заседание. Ну, помнишь, может быть – годовщина роспуска Академии. Весь научный бомонд соберется… Сделаешь материал? Пойдет в набор немедленно, и оплата по высшему разряду. А может, тебе и самому интересно будет, ты, говорят, когда‑то белибердой этой интересовался… нет?

– Когда‑то интересовался, – усмехнулся Лёка. Вспомнил про погасший окурок в руке и положил его в пепельницу. – Схожу. Во сколько там?

– В пятнадцать, – сказал господин Дарт. – Вот спасибо‑то! Ты меня буквально спас…

– И тебе спасибо.

На прощание они обменялись крепким рукопожатием.

Сколько помнил себя Лёка Небошлепов, всяк раньше или позже ему говорил: ты же умный (славный, добрый, сильный, очень порядочный, настоящий друг, все понимаешь – нужное подчеркнуть). А потом делал из этого предварительного тезиса неизбежный вывод: поэтому ты и уступи.

Назад Дальше