Только вот произносит вроде бы совершенно отвлеченные фразы, от которых, однако ж, хочется скрипеть извилинами совершенно конкретно – о себе и о том, как дальше жить. Но это, наверное, у меня день такой – то ли обломный, то ли переломный. Палец покажи – а я в ответ: да, вы правы, я и сам много думаю о смысле бытия… Тут Беззлобный не виноват.
Симпатичные люди едут. Что я здесь делаю? Скоро Любань. Встать сейчас и выйти из поезда, и пусть едут, куда хотят, с миром… Как было бы благородно! Но неинтересно.
Мне хочется и дальше на них смотреть. Тук‑тук, тук‑тук, тук‑тук…
Беззлобный вполголоса извинился и встал. Гнат отвернулся от окошка, краем глаза наблюдая за перемещениями подопечного: тот, на ходу доставая сигарету, неловко потопал, пошатываясь от колыханий поезда, к тамбуру. Курить? Или бежать?
Сумка по‑прежнему оставалась под локтем Циркуля. С некоторым усилием выждав аж пару минут, Гнат лениво поднялся и двинулся вслед Беззлобному. Наскоро забежал отлить отработанное море пива (окошко в сортире было распахнуто настежь, из него валил внутрь плотный пузырь ветра, приминая вонь) и вышел в тамбур.
Воздуха в тамбуре не было – одна плавучая, плохо взболтанная горечь, будто вагон рвало желчью. Много лет подряд. За жирными, в пятнах и потеках стеклами бежали едва различимые перелески, освещенные предвечерним солнцем, – все в пушистом мареве первой зелени. Выйти бы туда, вдохнуть… У одного из окон, броско оттопыривая обтянутые джинсами ляжки, с презрительно‑отсутствующим видом царили шмакозявки из первого купе и с шиком дымили длинными и тонкими, ровно карандаши, коричневыми «More». Беззлобный укрылся в противоположном углу, от голых пупков подальше; что он курит – было не понять. Сигарету. Гнат поозирался – куда бы, мол, приткнуться, – и оперся спиной на стенку напротив Беззлобного. Тот скользнул по Гнату равнодушным взглядом и уставился в окно, время от времени стряхивая пепел в разрезанную пополам банку из‑под пива, прикрученную проволокой к стоп‑крану. Здесь Беззлобный ощущал себя полностью одиноким, он, конечно, был уверен, что никто на него не смотрит и вообще его никто не видит, – и уж не улыбался, не делал внимательных, предупредительных и примирительных мин. Лицо у него в одиночестве сделалось усталое насмерть и до того грустное, что Гнату даже захотелось купить ему бутылку пива, когда по вагонам вновь пойдет парень‑лоточник.
Так они простояли рядом друг с другом минуты три. Оба глядели в окно. Предлога заговорить у Гната не было ни малейшего; а Беззлобный его, разумеется, и не искал. «О чем бы его спросить?» – лихорадочно думал Гнат и в конце концов понял: не о чем. Сигарета у Беззлобного кончилась, он аккуратнейшим образом загасил хабарик до последней искорки об вывернутую крышку банки и кинул внутрь. Ушел.
Гнат глубоко вздохнул.
Поезд, подтормаживая, доползал к Любани. «Тук‑тук» сделалось медлительным, внятным и оттого особенно настойчивым. Наступал момент принятия решения. Уже окончательного. Можно не возвращаться на свое место, можно, так сказать, с опекаемыми не прощаться; очень даже можно. Багажа нет, сейчас вот дверь откроется – и нырь на перрон. Сюда еще электрички ходят, засветло дома буду.
И что?
Что там, дома‑то?
А что тут?
Что будут делать эти трое?
И что, самое главное, будут делать с ними?
Поезд совсем обмер. Движения не ощущалось, только перроны еще не оцепенели, едва уловимо стягиваясь назад.
Гнату вдруг пришло в голову, что, пока он стоит и мыслит, как дурак, в вагоне могут занять его место – и каким манером тогда опекать опекаемых? Он торопливо вернулся в вагон.
Циркуль дремал, запрокинув голову и привалившись затылком к стенке. Из‑под вздернутой бороды торчал острый кадык. Всякий приличный человек в такой позиции должен храпеть, как кабан.
Из‑под вздернутой бороды торчал острый кадык. Всякий приличный человек в такой позиции должен храпеть, как кабан. Циркуль спал безмолвно. Интеллигент… Беззлобный и Ребенок о чем‑то беседовали, но так тихо, что Гнат не мог разобрать ни слова, несмотря на стоянку. По вагону, кто молча, кто обмениваясь скупыми репликами, с сумками и чемоданами заходили люди, в сложном хороводе меняясь местами; одни выходили, другие рассаживались. Хорошо, что я сообразил вернуться до начала посадки, подумал Гнат. А если придут господа, у которых билеты на это место, и начнут качать права? Маловероятно, вон полок свободных сколько… И все же?
А, разберемся, что заранее себе голову морочить. Не пришли.
Поезд тронулся. Циркуль проспал всю стоянку и, судя по всему, намерен был спать дальше. А Беззлобный беседовал с Ребенком, и в какой‑то момент до Гната отчетливо донеслось: «А почему вы с мамой разошлись?» Ого, подумал Гнат, еще и вон что… Вздохнул. Если бы Эля мне родила, подумал он, я бы ее нипочем не бросил. Потом вспомнил сегодняшний свой визит. Да, честно подумал он, после такого привечания ребенок ей бы не помог; сграбастал бы я чадо под мышку – и ходу. И сам себя одернул: как – под мышку? От матери? Ох, легко воображать себе свои правильные поступки… а советовать другим их совершать – еще легче. Но вот когда и впрямь прижмет…
Что ответил Беззлобный Ребенку, Гнат не расслышал. Тихо они разговаривали, куда тише, чем про умное с Циркулем.
И Гнат задремал. У него сегодня был тяжелый день.
Он проснулся от совершенно звериного, пещерного чувства опасности. Поезд стоял. Это была какая‑то станция – Гнат не успел понять какая. За окнами совсем уже смерклось, в вагоне зажгли свет. По проходу вагона с двух сторон – один спереди, один сзади – продвигались погранцы, браво и несколько, на вкус Гната, развязно выкрикивая: «Линия перемены дат, господа! Линия перемены дат! Да‑а‑кументики ваши па‑апрашу! Па‑адарожные приготовили, визы, па‑аспорта! Пли‑из!» Стало быть, Тверь, подумал Гнат. Граница.
Вот только сейчас, пожалуй, он протрезвел окончательно.
Что‑то должно было случиться.
Он наскоро махнул удостоверением в лицо нависшему над ним мальчишке в форме – тот уважительно кивнул и повернулся к подопечной троице. Старец проснулся и сидел, как и его спутники, с ворохом бумажек в дрожащей руке.
Дрожала у него рука. Дрожала. Он боялся погранцов.
Значит…
Да, черт возьми, что же это значит? Что у него совесть не чиста? Что ему от силовиков уже не раз доставалось? Что у него возрастной тремор? Что?!
Пацан в форме удовлетворился документами Беззлобного и его Ребенка без сучка без задоринки. Как нарочно, Циркуля он оставил на сладкое. Взял. Впился взглядом. Гнат бесстрастно смотрел в вечер – снаружи было темно, здесь горел свет, и в стекле отражалось все, что творилось в купе напротив.
– Колян! А Колян! – отвернувшись от троицы и высунув голову в проход, позвал погранец напарника, продолжая крепко держать документы Циркуля. Напарник, оставив какого‑то мордоворота в коже с заклепками, двинулся на помощь. Они о чем‑то растерянно и раздраженно побормотали вполголоса, Гнат сумел расслышать лишь: «Им хорошо предписывать… А как тут наблюдать, когда он за границу валит?» Так, подумал Гнат. Циркуль ждал, неумело напуская на себя беспечный и уверенный вид. Беззлобный тоже ждал напряженно, тоже не умел притворяться и скрывать нерв; только Ребенок, понял Гнат, удивлен задержкой искренне. На то он и Ребенок.
Потом Колян пошел обратно по проходу к оставленной им без присмотра части господ пассажиров, а первый пограничник повернулся к троице и, постукивая для пущей убедительности документами Циркуля себя по левой ладони, произнес:
– А вы, господин… господин Обиванкин, вы пройдите с нами.
– Но в чем дело? – ненатурально поднял брови Циркуль.