– Все один в глухомани с волками да лисицами дружбу водишь?
– Да не тужу, спаси Господи, батюшка, – отвечал старик, – вот на курячьи именины, когда бабы курам головы крутить начнут, под самый развал зимы на святых Кузьму да Домиана соберусь, поди, в кулепню. С меня ж какой работник ныне, так, обуза одна, на чужом горбу прохлаждаться. Пахтать да сеять мочи нет. Только зимой и проку: мялкой и трепалкой с бабами махать, лукошко али короб сплести, посуду какую выстругать, просак наладить, чтобы одежонку при кручении веревки не затягивал… А летом в лесу у озера шалашик себе сооружу и поутру, по росе, – косить. Горбуша у меня славная, траву высокую добро берет, да и литовка, если где мелкую травку подкосить надобно, неплоха. Я вот тута, батюшка, – понизил голос Ефрем, – на носу зарубку сделал, чтоб не забыть сказывать тебе… – Морщинистой рукой он достал из-за пазухи «нос» – дощечку, на которой неграмотные люди обычно делали пометки. – Прибежал ко мне давеча ночью внучок сестрицы моей Авдотьи, знаешь его, смышленый такой, Ивашкой звать. Он с мальцами-то деревенскими Князев табун в ночном на лугах пасет, там, где Шексна из Белоозера исходит. Прибежал – ни жив, ни мертв, в чем душа. Дыханье-то перехватывает – ни слова молвить не может. Я его расспрошаю, а он – в слезы. Говорит, испужался очень. А чего – молчок. Отмахал немало, в темноте-то, да босиком. Через поля, там, где хлебушек наш северный, овес-благодетель, зреет, да где рядышком ржичка урожайная растет, а еще там, ну, как ея… – Ефрем с досады почесал за ухом. – Ну, запамятовал я, прости, отец родной, новая трава, недавно сеять стали…
– Гречиха, – подсказал Геласий.
– Ну, вот, она самая, – обрадовался старик. – Так ты рассуди сам, какова даль-то. Во! – Он взмахнул рукой, как бы показывая расстояние. – Ревет мой малец, так я ему молочка, хлеба краюшку – успокоился. Говорит, как солнце-то зашло вчерась, вечерю отслужили, туман по озеру потянулся и на поля пополз. Сам знаешь, туман в августе – овес почернеть может. Ребята у костра сидят, про то и говорят. Вдруг от леса – всполохи какие-то, сквозь туман видать. Подумали пожар, что ли. Коли лес горит – беда, жара-то постояла немалая. Ну, мальцы – они есть мальцы, все им надо. Побежали самые храбрые туда, поглядеть. И мой среди них. В кустарник-то сунулись, а за ним березняк и поляна, да знаешь, поди, там боровиков всегда много на Рождество матушки нашей Богородицы бывает. Таки вот, глядь, на поляне той – люди какие-то, в темных одеждах все, в колпаках на головах, на коленях стоят рядком, руки-то в молитве сложили, а кому молятся – не поймешь. Вдруг как из-под земли – крест огненный перед ними, красный, ну, что рубаха на праздник, сияет весь, искры от него как из-под доброй подковы сыпятся. Так иноземцы те, басурмане, вовсе к земле пали, лепечут что-то не по-нашему. Что-то «ор да лун», поди, не разберешься. Мальцы-то оторопели, себя не помнят, как испужались. А люди те поднялись и мимо ребяток-то тронулись, слава заступнице нашей, – Ефрем широко перекрестился, – не заметили малых. А малые-то глядят – трава под басурманами не шелестит, не гнется, ветка не хрустнет, по полю пошли – рожь не колыхнется. Так и исчезли в тумане. Тут мой Ивашка со всех ног ко мне кинулся, остальные тоже, поди, к мамкам за подол. А утречком пошли мы с ним на ржаное поле, на котором басурмане-то исчезли, поглядеть, готова ли наша милая, уж страдное время наступило, пора жать. Сорвал я первый попавшийся колос, как мой дед еще меня учил, вышелушил зерно, на зуб пробую, хрустит – не хрустит. Коль хрустит – убирать пора. А оно, зерно-то, все черное внутри, будто сожгло его пламенем адовым под кожурой. Я второй, третий колос рву – все одно. Я – дальше, поглубже в поле вошел. Тут уж как камень с плеч свалился – спелые, добрые колосья, не попортил никто. Только по краю прихватило. Зараз в том месте, где басурмане прошли.
Начали мы с Ивашкой рожь косить, пока роса тяжелая, да зерно сырое – коса в работе дюже хороша, аж свистит ветер под ней, а как солнце припечет, тут уж не наша работа, тут – серпом только, а то зерно сухое рассыпется все, а мы уж не горазды внаклонку-то. Все чин чином поработали мы. Косили по ветру, «обжинок», как водится, оставили, чтоб земля кормилась до будущего урожая. Косари да жнецы на помощь нам подоспели скоро. Сели мы с Ивашкой отдохнуть, редьку, что утром на огороде я вырыл, напополам разделили, и тут малец мой как дернет меня за руку, как крикнет: «Тятя, крест, крест тот!». Я уж вижу-то плохо, но такое и слепой узреет. Крест багровый над озером, словно кровью нарисован. Вот и не верь мальцам. Вся округа видала, Люд весь с поля кинулся прочь…
– Говоришь, люди в темных одеждах кровавому кресту молились, а потом в поле исчезли? – Услышав рассказ Ефрема, Геласий стал белее своего подризника, который одел к богослужению. – Сколько же было их числом? Не сказал Ивашка тебе?
– Так он у меня счету не обучен, – отвечал ему Ефрем. – На пальцах показал – четыре раза по пятку будет. Вот и раскинь: зело, зело и иже, значит.
– Двадцать… – повторил за ним Геласий. – Двадцать человек – почитай, целый отряд. Какие слова-то произносили они, ты говорил?
– Так кто ж поймет-то, батюшка, – махнул сжатой в кулаке шапкой старик, – «ор да лун», вроде…
«Флер де Лун, – мелькнула в голове Геласия догадка, – Цветок Луны…» И перед глазами снова встал распустившийся золотой тюльпан ларца с зеркальными лепестками. Не за ним ли пожаловали гости незваные, а он, как учуял их, так и ожил весь…
– А оружие было при них? – снова спросил он Ефрема. – Не заметил Ивашка?
– Не заметил, – виновато потупился Ефрем, – испужался малец очень.
– Феофан, – подозвал Геласий стоявшего невдалеке послушника, – срочно посылай гонца в княжескую усадьбу, к князю Григорию Вадбольскому, пусть скажет, брат Геласий челом бьет, просит прибыть в монастырь с ратниками, которых князь Алексей Петрович ему оставил. Пусть настаивает, чтоб не медлили, до захода солнца были к нам, не позднее. Сдается мне, не принесет нам грядущая ночь покоя.
* * *
С отъездом князя Алексея Петровича и княгини Вассианы в Москву в усадьбе у Белого озера воцарилась обычная размеренная жизнь. Всплакнули ключница Ефросинья и повариха Настасья как водится о том, что не успев и «на часок заехать, снова покинул их государь ясноглазый, сокол сизокрылый, свет Алексей Петрович, батюшка», да и принялись за повседневные дела: в саду поспели смородина да крыжовник, в лесу грибов да ягод полным-полно, на огороде морковь и лук закучерявились, скоро уж и капуста, чай, пойдет. Вишни да яблоки наливаются, на полях – страдная пора. Некогда слезы лить, работы – непочатый край накопилось: урожай собрать, квасов да медов ягодных наварить, чтоб на всю зиму хватило, пастилы из яблок да вишни напарить и прочих лакомств наготовить. Солью да уксусом заправить овощи и грибы, упрятать в посудины глубокие, каменьями нагрузить, чтоб не бродили, да в ледник. А там, глядишь, зерно с окрестных полей подоспеет, досушивать придется снопы в овинах – короткое лето на севере, не успеет зерно в поле просохнуть. Молотить да веять, а потом муку молоть да хлеба печь – где ж тут плакать, вздохнуть некогда.
О событиях в Москве до Белозерья вести еще не дошли. Не знали в родной вотчине князей Белозерских ни о кулачном бое на Кучковом поле, ни о болезни князя Алексея Петровича, ни о казни Андрея Голенище, ни об аресте князя Шелешпанского и его матери.