Говори тише, чужеземец, мы в развалинах, неподалеку от колодца; опасайся разбудить джинна или ифрита. Не кидал ли ты наземь финиковые косточки?
— Кидал, — отвечал Ганс.
— О ужас! — прошептал Абу-Гасан. — Наверно, ты его уже разбудил.
— А ты-то что тут делаешь?
— Я тут живу.
— Но ты сам говорил — это место проклятое.
— Как всякие развалины, сина. Видишь ли, я обречен скрываться. Я женился на женщине-джинне; и, хотя она приняла ислам, а я поначалу не знал, кто она на самом деле, джинн опасен для человека. Она одарила меня свойством, не доведшим меня до добра. По воле манийи, судьбы, и по прихоти оборотня я перестал быть прежним Абу-Гасаном. Я стал подобен аль-кимийе. Я — человек-зеркало.
— По тебе незаметно, — сказал Ганс.
— Незаметно, потому что меня прежнего ты не знал и потому что мы здесь вдвоем, сина. Хоть и говорит Симург — или сам Фарид Ад-Дин Аттар, что душа мира — зеркало, я-то не душа мира, а обыкновенный смертный, горе мне; с месяца харфа, с момента цветения дерева ильб, перестал я быть собою. Теперь я таков, как говорящий со мной; я отражаю полностью других, а себя потерял. С вором я вор, с пьющими ветер я чистокровный бедуин, с людьми высохшей глины — житель глинобитной хижины, с разбойниками — разбойник, со лжецом — лжец, с суфием — суфий; я даже не знаю: сколько теперь у меня лиц? Столько, сколько людей попадется на пути. Я устал, сина, и избегаю человеческого общества, обхожу стороной равно и Халеб, и гору Думейр, и Эль-Аггад, и Шибам, и Тарим и по ночам выхожу на джоль в поисках таких вот развалин, где встречаюсь только с джиннами, ифритами, маридами и гули; но и от них я бегу, чтобы не уподобиться им. И ничто не помогает мне избавиться от заклятья: ни волчий клык, ни письменный талисман, ни замбака, ни серебряные лягушки; я окуривал себя вонючей камедью, осыпал себя солью, читал изречения из Корана, носил на поясе ножницы, все напрасно. Мне надоело быть всеми и никем, и теперь я держу путь к хадрамаутской пещере, что неподалеку от гробницы пророка Худа. Эту пещеру именуют "колодец Бархут". Через колодец Бархут души грешников спускаются в ад. Мне там самое место.
— Как ты прав, говоря это, ублюдок шайтана! — громоподобным голосом произнесло возникшее в проеме входа долговязое существо с космами до плеч. — Пожалуй, нечего тебе тратить время на переходы и стоянки до колодца грешников; я покончу с тобой немедленно, и тебе останется только сорваться с волосяного моста в адскую бездну!
— Ифрит проснулся! — воскликнул Абу-Гасан. — Беги, чужеземец, беги!
Осенив себя крестом, Ганс запел молитву и вскочил с топчана; показалось ему, что снова, как на Охте, ноги его утопают в ворсе любимого ковра, и ворс этот снова отрастает на глазах, подобно ковылю; тотчас исчезли и человек-зеркало, и ифрит, и развалины, и очутился Ганс посреди пустыни под палящим солнцем с двумя спутниками в разноцветных длинных мужских юбках: первый, в голубой юбке, брел впереди Ганса, второй, в оранжевой, шагал за ним. Налейте мне чаю, да покрепче. Продолжение в следующем номере.
— Номере чего? — спросил Шиншилла.
— Гостиницы «Астория», — отвечал Сандро.
— Программы, — подал голос Камедиаров.
Я взяла с собой книжку без начала и конца и, неотвязно размышляя, когда мне лучше всего заглянуть в тайник еще раз, листала и читала непонятные бессвязные отрывки текста:
"О Восток! — читала я. — Симург, чья тайна непроницаема! Царь, состоящий из подданных! Аль-кимийа, чернильное зеркало, бред восторженного простака! Я никогда не пойму твою психоделическую душу".
"Какая дикая идея — путешествовать по Востоку! Переливание крови, замена ее на чужую, подобную ртути или, напротив, веселящему газу; маскарад изнутри, оборотничество, трата драгоценного времени на чужие пространства, позолоченные песком песочных часов пустынь".
"Как была она хороша в душистом ожерелье из застывшей амбры!"
"Они не становятся черными, — читала я, — как выгоревшие эфиопки; лица их, укрытые от солнца покрывалом или маскою, остаются бледно-золотыми, в чем может убедиться их властелин при свете луны или коптящей плошки".
Или маскою!
Что я читала? Путевые заметки? Я никак не могла датировать путешествие; смешение времен царило на каждой открывающейся странице. Мало того, я не могла найти, возвращаясь от середины книги к началу, заинтересовавшие меня прежде отрывки; словно они исчезали бесследно или заменялись другими, стоило перевернуть лист.
"— Мир тебе, сина.
— И тебе мир, — отвечал я.
— Ты хотел что-то спросить?
— Я хотел узнать, есть ли теперь гаремы.
— Есть.
— Евнухи ли охраняют жен или молодчики с автоматами Калашникова?
Он улыбнулся.
— И это все твои вопросы?
— Еще я хотел узнать, только ли евнухами служили в гаремах кастраты? Не было ли среди них любимых жен?
— Уходи, — сказал он".
"Мы упрямо лезем на Восток, но и Восток лезет к нам в виде наркотиков, серебряных украшений, донжуановой — времен арабистской Испании — тяги к сералю, купальных халатов и тапочек без задников, бальзамированных мумий, нажевавшихся бетеля и ката римлян периода упадка, доводящей до исступления музыки четырех телесных струн зурны, технологии похоти, орнаментированного бесстрастия доисламского шаира".
Ганс мог бы вести подобный дневник, прошляйся он в ковре века два.
"Теперь Восток в отместку колонизует Запад, но попусту тратит время: сия эскапада обречена, как и предыдущая".
"Первым делом, — читала я, — я запретил бы путешествия, и преследовал путешественников, и заключал бы их в тюрьму. Не дать мирам перемешаться! Ибо что одному яд, то другому бифштекс, как говорят англичане; не дать мирам отведать яда друг друга!"
"Нельзя перебивать пророка и заглушать голос его".
Устав от чтения, я надумала попросить у Хозяина разрешения позаниматься в библиотеке с утра, в его отсутствие; например, написать реферат. Реферат действительно надо было писать, кстати; а полуправда, я уже понимала, звучит куда правдивее лжи, да и самой правды тоже. Мне не терпелось сунуть нос в старинные письма, разглядеть флакончик и примерить темно-алую маску. Причем, крадучись, скрываясь, воровски.
Я уснула и оказалась перед желто-кремовой галереей, образующей арку в конце узкой улочки и связующей два парных золотистых особняка на четной и нечетной сторонах. Окна галереи, как и сама улочка, выходили на Фонтанку. Пространство сна было зеркально; на самом деле имелся некий переулок, но выходивший не на Фонтанку, а на канал Грибоедова, чья галерея-арка хорошо просматривалась с Садовой, от угла дома с врезанной в него головой (и плечами с шеею) дамы, весьма длинноволосой и романтичной ундины времен русского модерна, нелепой фигурой с фасада неуютного дома. Я шла к галерее, неся открытую играющую музыкальную шкатулку (точь-в-точь такая стояла у Хозяина на фисгармонии в углу). Я знала слова старомодной механической песенки из шкатулки, но, проснувшись, помнила только начало: "Итак, забудем все, дитя".
Некоторые сны производят впечатление страшных, формально не являясь таковыми; например, жутким казался мне пересказанный намного позже моей подругою сон ее сына-подростка, мальчика с весьма сложной психической организацией, не вылезавшего от психиатра, однако отменно учившегося в английской школе, отчасти благодаря шизотимной памяти. В переходном возрасте видел он один и тот же сон неоднократно.