Вдоль стен тянулись покрытые ржавчиной и каплями влаги трубы, в центре возвышалось какое-то металлическое сооружение, похожее на котел. Сюда дежурная и поставила свой фонарь, а сама вернулась к закрытой двери и уселась там на табуретку.
В убежище было много народу. Люди сидели на установленных рядами в глубине подвала скамьях, некоторые расположились на матрацах, постеленных на деревянные лежаки. Очевидно, они были жильцами этого дома. Те же, кто оказался здесь случайно, стояли у стен.
Суровцев прислушался, ему показалось, что стрельба наверху прекратилась.
- Наверное, был отбой, - тихо сказал он Савельеву.
- Сейчас проверим, - отозвался тот и решительно направился к двери.
- Ку-да? - угрожающе произнесла дежурная, приподнимаясь с табурета и кладя руку на щеколду.
- Да взглянуть, может, затихло? - неуверенно проговорил Савельев.
- Я те взгляну! Голову на плечах таскать надоело? Уши есть, радио для кого установлено?
Савельеву пришлось вернуться на свое место, к стене.
- Куда тебя понесло? - сказал ему Суровцев.
- Да ведь тут, как в склепе, будто крысы в мышеловке.
- Ничего теперь не поделаешь, придется ждать.
Только сейчас, прислушавшись, Суровцев различил тихий, но частый стук метронома. Однако где именно установлен репродуктор, определить в полутьме было трудно.
Донесся звук близкого взрыва. В фонаре дрогнул язычок пламени.
Люди в убежище притихли. Они сидели, лежали или стояли с какой-то молчаливой покорностью, видимо привыкнув уже к пребыванию в таких вот подвалах. Только когда сверху доносился особенно сильный взрыв бомбы или разрыв снаряда, все, точно по команде, поднимали головы и на несколько секунд застывали в настороженном, тревожном ожидании.
Вынужденное бездействие раздражало Суровцева. Взглянув на часы, он увидел, что уже половина шестого. Неизвестно, сколько продлится тревога. А ведь ему предстоял еще длинный путь, причем с наступлением темноты опасность быть задержанным патрулем возрастала.
От нечего делать стал постукивать согнутым пальцем по влажной стене, стараясь определить ее толщину. Это легкое постукивание и привлекло к нему внимание сидевшей у двери дежурной.
Она оглядела Суровцева, взгляд ее остановился на его висевшей на перевязи руке - Суровцев умышленно не снял перевязь, надеясь, что к раненому патруль будет меньше придираться, - и решительно сказала:
- А ну, граждане, дадим посидеть раненому командиру!
Люди на ближайшей к Суровцеву скамье потеснились, и на краю ее оказался кусочек свободного пространства.
- Садись, садись, товарищ командир! - сказала дежурная, и ее грубый, низкий голос прозвучал неожиданно мягко. - Я-то от двери отойти не могу дежурю, пост мой здесь по инструкции... А ты садись! С фронта небось? спросила она, когда Суровцев поспешил сесть, чтобы только не привлекать к себе излишнего внимания.
Суровцев решил не вдаваться в подробности:
- Да, с фронта.
- Ну... и как? Скоро кончатся муки народные? Немца-то скоро погоните?
- Идут бои, - неопределенно ответил Суровцев.
- Это-то мы и сами знаем!.. - не скрывая разочарования, проговорила дежурная.
Рядом с Суровцевым дремал какой-то старик. За его согнутыми ногами стоял небольшой дерматиновый чемодан. Время от времени старик опускал руку и дотрагивался до чемодана, точно желая убедиться, что он по-прежнему на месте.
Справа от старика сидела средних лет женщина с грудным ребенком на руках. Укрытый цветным стеганым одеяльцем, ребенок, очевидно, спал, и она тихонько покачивала его.
При тусклом свете фонаря Суровцев не мог разобрать лиц людей, расположившихся на других скамьях. Прямо напротив него на матраце примостились две старухи в платках, из-под которых свисали седые пряди. Старухи сидели, закрыв глаза и прислонившись друг к другу.
Суровцев тоже закрыл глаза.
Когда он снова посмотрел на часы, было уже без десяти шесть.
"Какая нелепость! Надо же, такое невезение!"
Он прислушался к звуку метронома, заглушаемому рокотом стрельбы. В короткие минуты затишья было слышно, что метроном стучит по-прежнему лихорадочно часто.
За все время войны Суровцев впервые оказался в гражданском бомбоубежище. К бомбежкам и артиллерийским обстрелам он привык, они казались ему естественным фоном войны. В боевых условиях просто не было времени думать, что фугаска или снаряд могут накрыть КП.
В госпитале Суровцеву иногда по два-три раза в сутки приходилось спускаться в убежище, но там, среди таких же, как он, раненых бойцов и командиров, опять-таки все воспринималось иначе. Свет в убежище не выключался, разговоры не смолкали, после каждого доносившегося разрыва раненые начинали спорить, далеко ли упала бомба и какого она была веса, старались по едва различимому гудению самолетов определить - наши это или немецкие. Словом, жизнь не останавливалась...
Здесь же, в полутемном, мрачном, сыром подвале, не только взрослые, но и дети сидели тихо, понуро, и беззащитность этих людей, их полная зависимость от того, в каком именно месте сбросит немецкий летчик свой смертоносный груз, особенно горько осознавались Суровцевым.
Неожиданно откуда-то из угла, куда свет фонаря не достигал вовсе, раздался женский голос:
- Товарищ командир, можно вас спросить, вы из пехоты или из летчиков будете?
Вопрос адресовался явно к Суровцеву.
- Из пехоты, - ответил он.
- Вот и сынок мой в пехоте служит, - откликнулась та же женщина, сержант он, Трифонов Валерий зовут, не встречали?
- Нет, не приходилось. Фронт большой...
- Уже месяц писем не шлет, - сказала из темноты женщина, - сама не знаю, что думать... может, уж и в живых нету.
В голосе ее прозвучала такая усталость и такая безнадежность, что Суровцев неожиданно для себя громко и даже сердито прикрикнул:
- Почему это нету?! В боевой обстановке письма писать даже генералам трудно, не то что сержантам...
- А я тебе что говорю, Марья Семеновна? - вдруг встрепенулся сидевший рядом с Суровцевым старик. - Может быть, и почта виновата? Я вот вчера в отделение ходил, думал, вдруг письмо от Васи лежит, тоже третью неделю ни слуху ни духу... Так ты знаешь, что на почте-то делается? Писем неразобранных - сотни! Пачками в углах и лежат! Я заведующей говорю: по какому праву такое безобразие допускаете? А она мне в ответ: у тебя силы есть? Вот тебе сумка и ходи разноси. А у меня, говорит, всего десять старух осталось, и у половины из них ноги опухать стали, квартал пройдет, десяток лестниц вверх-вниз отмахает и час стоит, к стене прислонясь, - не ходят ноги-то!..
- Ты, Марья, не жалуйся, - прозвучал из темноты другой женский голос. Тут, почитай, все жены или матери солдатские... Тебе еще жаловаться рано, ты... ты... еще похоронку на своего не получила, ты... - Голос прервался, послышались тихие всхлипывания.
"Матери... жены... дети... - с горечью, с болью подумал Суровцев. - Да, насколько счастливее те, кто может встретить врага с оружием в руках... А ждать, томительно ждать..."
И вдруг Суровцев вспомнил о своей матери, живущей в далеком волжском городке, вспомнил о том, что очень давно не писал ей.
После того как поступил в Ленинградское военно-инженерное училище, все связанное с детством отошло куда-то на задний план. Во время учебы он ездил домой лишь дважды, хотя знал, что мать одинока - отец Суровцева, командир Красной Армии, умер еще в начале двадцатых годов.
А с тех пор как началась война, послал матери всего одно или два письма, перевел на ее имя денежный аттестат... и только! Суровцеву казалось, что это естественно, что мать понимает - идет война, ему не до писем.