— Это мое. И показывать не буду. Сразу слетятся, стервятники чертовы".
Он отхлебнул едкий глоток, и рука сама потянулась за сигаретой. Марк хмыкнул, встал и отнес на кухню единственное, что еще напоминало в доме о куреве, — громоздкую самшитовую спичечницу, выдававшую при нажатии спички поштучно.
Сунув ее в стенной шкаф за пакеты с джонсоновским сухим молоком и банки с консервированной ветчиной, он вернулся и натянул джинсы, косясь на себя в зеркало.
Широкие, чуть сутуловатые плечи, выпуклая грудь, покрытая золотистым пухом, который, спускаясь ниже, темнел, становясь на треугольнике, завершающем по-волчьи поджарый, рельефно вылепленный живот, каштановым с отливом в медь; узкие бедра, сухие, сильные, с узловатыми икрами ноги.
Ногами Марк втайне гордился — в известном смысле они его и кормили. Он мог бы хоть сегодня приобрести десяток «Жигулей» и даже нечто вроде того желтого «мерседеса», на котором с помпой раскатывал отставной полковник, живший этажом выше и побывавший военным советником где-то в Африке. Но в его трудовой книжке стояла запись «лаборант», а значит, машину иметь ему не полагалось. В этом он был тверд — нечего попусту светиться, и без того зацепок сколько угодно. К тому же большие люди из их круга не всемогущи, и злоупотреблять их покровительством не следует.
Он выпрямился и запустил пальцы в жесткие, слегка вьющиеся волосы. В висках шумела усталость. Из зеркала смотрели на него серые, спокойные, как осенняя вода, глаза под густыми, ровной чертой бровями.
Джин согрелся, но Марк допил его безо льда, упаковал листы и убрал с глаз долой. Он почувствовал, как тяжелеют веки. С утра чертова прорва дел.
Хорошо, если зайдет Дима — кое-что можно поручить и ему. Если нет — хоть разорвись.
Он прошел в спальню, сдернул покрывало со своей необъятной и невероятно скрипучей кровати из орехового гарнитура, помнившего времена императора Павла, и боком рухнул в ее недра, по привычке подтянув левое колено к животу. Только в этой позе, напоминающей движение атлета с античной вазы, он мог остановить неумолчный гул мыслей, расслабиться и уплыть в темноту.
Однако перед тем, как сон взял его, Марк еще успел увидеть лицо сестры.
Почему он вспомнил о ней? Что случилось? Никогда и ни к кому он не был так привязан, как к этой девчонке. Еще в ту пору, когда они жили в Вешняковском, дверь в дверь с Семерниными, а родители месяцами бывали в отъезде по делам службы отца в Министерстве культуры и за детьми — четырнадцатилетним Марком и пятилетней Милой — присматривала мать Дмитрия, он стал для нее всем.
Братом, отцом, подругой — кем угодно. Он научил ее всему, что знал сам, но три года спустя что-то сломалось. Кто был в этом виноват? Еще один вопрос, не имеющий ответа. Не мог же он обманывать сам себя столько лет подряд?
И тем не менее в том, как сестра произнесла свое «ненавижу», звучало вовсе не то чувство, что совершенно естественно возникает между кровными родственниками. Это была ненависть женщины, чистый, без примесей, голос пола, и вызвал это чувство именно он, Марк.
Перед тем как отключиться, он увидел черный шнурок на затоптанном паркете и подумал, что наступило четырнадцатое, а значит, ровно неделя со дня последней встречи с Линей.
Самостоятельно зарабатывать деньги Марк стал, едва окончив школу. Это была странная работа, однако благодаря ей, когда его страсть впервые дала знать о себе, он уже располагал довольно значительными по тем временам суммами, что развязывало ему руки.
В их семье в ту пору воцарился дух уныния. Отец был изгнан из министерства, где служил экспертом-музееведом, часто и подолгу разъезжая по стране.
В одну из его поездок на Волынь вышла какая-то мутная история с инвентаризацией собрания замка Радзивиллов, в результате чего многие предметы из коллекции были объявлены не имеющими художественной ценности и ушли в частные руки. Это вскоре обнаружилось. Отец лишился службы, ему угрожали возбуждением уголовного дела по факту, однако «частные руки» оказались довольно крепкими, и через полгода все утихло и рассосалось. Тем не менее как специалист Борис Александрович был скомпрометирован настолько, что о работе в прежнем качестве не могло быть и речи. Сутулящийся, враз ставший меньше ростом, со стремительно, в считанные недели, оголившимся черепом, он целыми днями бродил по квартире в старых пижамных брюках, шаркая стоптанными шлепанцами, куда-то звонил, разговаривал униженно и просительно, подолгу простаивал у окна, глядя во двор, словно в ожидании, что за ним вот-вот придут. Если бы не мать-валькирия, как в шутливые минуты именовал ее Борис Александрович из-за способности этой рослой, пышной, рыжекудрой и веснушчатой красавицы заполнить собой любое пространство — от кухни до выставочного павильона, — все в доме пошло бы прахом. Мать была слепо преданна мужу. Настолько, что порой просто забывала о существовании в семье младших.
Марк работал «языком». Вместе с фотографом-"наборщиком", случайным знакомым, они колесили на старом «Запорожце» по Липецкой области, заглядывая во все сельские детские сады и школы, попадавшиеся по пути. Север области являлся вотчиной фотографа, доставшейся ему в результате какого-то там внутрицехового раздела, это был глухой угол, и конкуренты им попадались редко больше досаждала сельская милиция.
Его напарник был ступоряшим заикой, с незнакомыми не мог первым сказать ни слова. До тех пор, пока не завязывался общий разговор, он только мычал, брызгал слюной, жужжал и размахивал руками, но спустя минуту-другую это проходило и он уже мог вполне связно изъясняться. Ради этих первых минут контакта с заведующими и завучами и понадобился ему Марк. Рослый для своих лет, с располагающей внешностью юноша, приветливо улыбаясь, входил в кабинет, а за ним протискивался обвешанный аппаратурой молчаливый напарник. Марк излагал свое предложение, шутил, намекал на то, что всякую помощь в их деле они ценят очень высоко, — и, как правило, добивался разрешения. Тем временем оживал и коллега, и уже очень скоро они рассаживали детей для стандартных групповых снимков, причем Марк исполнял роль затейника, веселя вяловатых от серой вермишели сельских ребятишек. Фотографии выходили живые и забавные, родители хорошо разбирали их, дело крутилось. Марк получал тридцать процентов от того, что оставалось фотографу после расчетов с лаборантом, и это было очень неплохо — в фотографии он ничего не смыслил.
Все длилось около полугода, до тех пор, пока не пошли «глазки». Что-то изменилось — то ли лаборант стал халтурить, то ли партия пленки попалась неважная, кто знает. Цветная фотография в те времена все еще была сродни алхимии. Дети на снимках теперь имели глаза, горящие тусклым, кроваво-красным, каким-то подземным огнем. Покопавшись, можно было бы найти физическое объяснение этому эффекту, но тогда им было не до того. Около тысячи отпечатков получились именно такими, а лаборанту было уплачено вперед. Во что бы то ни стало требовалось всучить детишек с «глазками» любвеобильным родителям и это была та еще задачка.
В первом же селе, куда они прибыли. Марку пришлось из кожи вон вылезти, чтобы уговорить папаш и мамаш брать карточки. Но когда они уходили, одна из воспитательниц шепнула, что берут только затем, чтобы без промедления сжечь.
Впереди них от села к селу побежал слух, что снимали «не те люди» и дело здесь нечисто.