– Эй, шеф! – окликнул Профейна какой-то морской волк. Бенни свернул за угол. Как обычно, без всякого предупреждения Ист-Мэйн обрушилась на него.
После увольнения из флота Профейн, путешествуя с места на место, перебивался случайными заработками, а когда никакой работы не подворачивалось, просто болтался по Восточному побережью вверх и вниз, как чертик на веревочке. Так продолжалось уже полтора года. Исходив за это-время больше уличных тротуаров, чем сам мог сосчитать, Бенни стал с некоторой опаской относиться к оживленным улицам, особенно к таким, как Ист-Мэйн. Для него все они слились в одну абстрактную Улицу, которая являлась ему в кошмарных снах во время полнолуния. Ист-Мэйн – известная как прибежище Пьяной Матросни, с которой Ничего Нельзя Поделать, – била по нервам с той же внезапностью, с какой иногда приятный сон оборачивается жутким кошмаром: собака превращается в волка, дневной свет – в сумерки, пустота – в скрытую угрозу. Здесь можно было наткнуться на салажонка из морской пехоты, блюющего прямо на мостовую; увидеть официантку из бара, на ягодицах которой красовались вытатуированные гребные винты; полюбоваться на отчаянного смельчака, разрабатывающего идеальную технику прыжка через застекленную витрину (Вопрос: когда кричать «Джеронимо!»[3] ? До того, как разлетится стекло, или после?); услышать горестные вопли упившегося вдребезги палубного матроса, повествующего из темного переулка о том, как береговой патруль в очередной раз заграбастал его – само собой, трезвого – и сунул в смирительную рубашку. В нескольких фонарях отсюда вышагивал одинокий полицейский и, сотрясая землю, выбивал дубинкой на фонарных столбах популярную мелодию «Эй, деревенщина»[4] , а вверху над головой, окончательно уродуя все лица своим зеленоватым светом, сияли ртутные лампы, которые на востоке сходились в кривоватую букву «V», после чего начиналась темнота и баров больше не было.
Добравшись до «Матросской могилы», Профейн обнаружил, что поспел как раз к небольшому мордобою: флот против сухопутных крыс. Мгновение Бенни помедлил на пороге, оценивая ситуацию, потом, осознав, что одной ногой он уже в «Могиле», шмыгнул в зал, стараясь не мешать развитию схватки, и относительно безопасно устроился за бронзовой вешалкой.
– Почему человек не может жить в мире с себе подобными? – вопросил голос возле левого уха Профейна. Голос принадлежал официантке Беатрис, услаждавшей весь 22-й дивизион и особенно благосклонной к команде бывшего корабля Профейна – эсминца под названием «Эшафот».
– Бенни! – вскричала она. Оба расчувствовались после долгой разлуки. Растроганный Профейн принялся рисовать на грязном полу картину, изображавшую чаек, которые несли в клювах ленточку с надписью «Дорогая Беатрис», в обрамлении сердец, пронзенных стрелами.
В данный момент в таверне не было никого из команды «Эшафота»; эта жестянка уже два дня как вышла в плавание, направляясь в Средиземное море, а ее экипаж напоследок устроил такую славную бучу, отголоски которой были слышны, как утверждает легенда, даже в заоблачных высях и доносились, словно голоса с корабля-призрака, аж до самого Литл-Крик.
Поэтому нынешним вечером в барах по всей Ист-Мэйн вертелось больше официанток, чем обычно, ибо, как нередко утверждалось (и недаром), что стоит только кораблю вроде «Эшафота» отдать швартовы, как кое-какие матросские жены выпрыгивают из домашних платьев и, прикрывшись тем, что считается форменной одеждой официанток, устанавливают руки в пиворазносочную позицию и репетируют шлюхозатую улыбку, в то время как флотский оркестр наяривает «Доброе старое время»[5] , а хлопья сажи из труб эсминцев опускаются на ветвистые рога их мужей, которые, отплывая, стоят по стойке «смирно» и криво ухмыляются с видом мужественным и скорбным.
Беатрис принесла пиво. В углу у столика кто-то пронзительно заверещал. Она вздрогнула, и пиво плеснуло через край.
– О, Господи, – сказала Беатрис, – это опять Плой.
Плой нынче служил механиком на минном тральщике «Порывистый» и скандально гремел по всей Ист-Мэйн. При росте в пять футов (с башмаками), он постоянно лез в драку с самыми здоровенными матросами, зная, что его все равно не воспримут всерьез. Десять месяцев назад (как раз перед переводом с «Эшафота» на «Порывистый») флотское начальство решило удалить ему все зубы. Плой опупел и умудрился отбиться от главного коновала и двух зубных техников, прежде чем до них дошло, что он полон решимости зубы сохранить. «Ну посуди сам, – кричали офицеры, едва удерживаясь от смеха и уклоняясь от его крошечных кулачков, – гнилые корпи, воспаление десен…» – «Не хочу!» – вопил Плой. В конце концов им пришлось вкатить ему в бицепс дозу пентотала. Очнувшись, Плой света белого не взвидел и покрыл всех многоэтажной бранью. Целых два месяца он сумрачно бродил по «Эшафоту», время от времени внезапно подпрыгивал и, раскачавшись на вантах, словно орангутанг, порывался заехать проходящему офицеру ногой в зубы. Он становился на ют и, шамкая ноющими деснами, обращался с обличительными речами ко всем, кто мог его услышать. Когда десны зажили, Плою преподнесли ослепительно белые вставные челюсти – верхнюю и нижнюю. «О великий Боже!» – взвыл Плой и попытался выброситься за борт, но был перехвачен негром гигантских размеров по имени Дауд.
– Эй, малыш, – сказал Дауд, поднимая Плоя за голову и внимательно рассматривая конвульсии хлопчатобумажных штанов, из которых торчали ноги, отчаянно молотившие по воздуху в ярде над палубой. – Куда это ты собрался и зачем?
– Смерти хочу, вот и все! – выкрикнул Плой.
– Разве ты не знаешь, – спросил Дауд, – что жизнь – это самое прекрасное, что у тебя есть?
– Ха-ха, – сказал Плой сквозь слезы. – С чего бы это?
– Потому что, – ответил Дауд, – без нее ты бы помер.
– А, – сказал Плой. Он думал над этим целую неделю. Он успокоился и снова стал ходить в увольнение. Его перевели на «Порывистый». Вскоре многим в кубрике стал слышаться после отбоя странный скрежещущий звук, доносившийся с койки Плоя. Так продолжалось недели две-три, а котом однажды около двух ночи кто-то включил свет, и все увидели Плоя, который сидел на койке, скрестив ноги, и точил зубы маленьким поганеньким напильничком. В следующую получку Плой в компании палубных забулдыг сидел вечером за столиком в «Матросской могиле» и был тихий-тихий. Около одиннадцати Беатрис, виляя бедрами, в очередной раз несла поднос, уставленный пивом. Плой наклонил голову, широко развел челюсти и с ликованием вонзил отточенные протезы в правую ягодицу официантки. Беатрис завизжала, кружки описали сверкающую параболу, к водянистое пиво залило всю «Матросскую могилу».
Для Плоя это стало любимой забавой. Слух о ней разлетелся по дивизиону, затем по эскадре и, наверное, по всей базе. С других кораблей приходили посмотреть. В результате нередко возникали драки, вроде той, что сейчас была в самом разгаре.
– Кого на этот раз? – спросил Бенни. – Я не разглядел.
– Беатрис, – ответила Беатрис. Так звали другую официантку. У миссис Буффо, владелицы «Матросской могилы», которую тоже звали Беатрис, была теория, гласившая, что подобно тому, как малые дети всех женщин зовут «мама», так и моряки, равно беспомощные в некоторых отношениях, должны всех официанток именовать «Беатрис». Придерживаясь этой политики материнского покровительства, она установила специальные пивные цедилки из мягкой резины в форме огромных женских грудей.