– Синьорита, – воскликнул он, – ah, brava fanciulla, sei tu inglesa[120] ?
Девушка зарделась и принялась разглядывать узор на своем зонтике. Эван поднялся, принял позу и, подмигнув, запел «Deh, vieni alia finestra» из «Дона Джованни»[121] . Независимо от того, понимала она по-итальянски или нет, пение Эвана не произвело желаемого эффекта: девушка отошла от окна и скрылась за спинами итальянцев, стоявших в проходе. Улучив именно этот момент, эвановский извозчик хлестнул лошадей, пустив их галопом; и экипаж, обогнав трамвай, снова перекатил через рельсы. Продолжавший петь Эван потерял равновесие и чуть не вывалился из коляски. Однако, падая, он успел ухватиться за собственный ботинок, а затем, побарахтавшись некоторое время, вернулся в сидячее положение. Экипаж уже ехал по Виа-Пекори. Оглянувшись, Эван увидел, что девушка выходит из трамвая. Проезжая мимо Кампанилы Джотто, Эван вздохнул, все еще размышляя, была она англичанкой или нет.
II
Синьор Мантисса и его сообщник, потрепанный калабриец по имени Чезаре, сидели за столиком перед винным магазином на Понте-Веккьо. Оба пили вино «брольо» и грустили. В дождливую погоду Чезаре иногда казалось, что он пароход. Сейчас вместо дождя была мелкая морось, английские туристы начали выползать из лавочек, теснящихся на мосту, и Чезаре не преминул объявить о своем открытии всем, кто находился в пределах слышимости. Добиваясь полноты сходства, он коротко пыхал в горлышко винной бутылки.
– Ту-ту, – гудел он, – ту-ту. Vaporetto, io.[122]
Синьор Мантисса не обращал внимания. Его пять футов и три дюйма неловко примостились на краешке складного кресла; тело его было маленьким и изящным, как статуэтка; он напоминал забытое творение золотых дел мастера – может, даже самого Челлини, – одетое в костюм из темной саржи и готовое к продаже на аукционе. В глазах, обведенных темными кругами и испещренных розовыми прожилками, казалось, отражались годы тяжких невзгод. Лучи солнца, игравшие всеми цветами спектра в водах Арно, витринах магазинов и капельках дождч, путались и застревали в светлых волосах синьора Мантиссы, в его бровях и усах, превращая лицо в маску неземного экстаза, резко контрастирующую с печальными и усталыми глазницами. Эти глаза неизбежно привлекали внимание, которое могло задержаться и на прочих чертах лица; любой путеводитель по синьору Мантиссе обязан был бы отметить его глаза звездочкой, обозначающей «представляет особый интерес». Впрочем, ключа к разгадке эта пометка ке давала, поскольку свободно плавающая в глазах печаль была неопределенной и расфокусированной; случайный турист мог подумать, что причина печали – женщина, мог почти уверовать в это, но затем некие отблески католического сострадания в паутине капилляров заставляли его в этом усомниться. Но тогда что? Наверное, политика. Возникала мысль о ясноглазом Мадзини[123] с его лучезарными мечтами, вызывавшими ощущение чего-то нежного и хрупкого, о поэте-либерале. Но внимательный наблюдатель вскоре обнаруживал, что плазма за глазными яблоками отражает все светские разновидности горестей – финансовые затруднения, пошатнувшееся здоровье, утрату веры, предательство, импотенцию, потерю близких – и после этого нашего туриста наконец осеняло, что он присутствует вовсе не на поминках, а скорее на уличном фестивале разнообразных скорбей, где выставленные экспонаты не заслуживают того, чтобы обращать на них внимание.
Разгадка была простой и разочаровывающей: синьор Мантисса действительно через все это прошел, и каждая неудача была постоянным экспонатом воспоминаний о каком-нибудь событии в его жизни – о светловолосой швее из Лиона, о провалившемся плане контрабанды табака через Пиренеи или о жалкой попытке убийства в Белграде.
Все эти превратности были пройдены и зарегистрированы; синьор Мантисса придавал всем равное значение и не извлек из них ничего, кроме вывода, что они будут происходить и дальше. Подобно Макиавелли, он был изгнанником, над которым витали тени распада и повторения пройденного. Сидя у безмятежной реки, он размышлял об итальянском пессимизме и философски смотрел на всеобщую продажность: все в истории повторялось, следуя давно известным образцам. Вряд ли на него заводили досье в тех уголках мира, где ему довелось оставить след своей маленькой легкой ступни. Он не интересовал никого из класть предержащих. Он принадлежал к тому узкому кругу вымирающих провидцев, чей взор затуманивается лишь случайными слезами и чья внешняя жизненная орбита лишь слегка соприкасается с орбитами декадентов Англии и Франции или с испанским поколением 98-го года[124] , для которого европейский континент стал хорошо знакомой и давно прискучившей картинной галереей, используемой нынче лишь как убежище от дождя или смутного надвигающегося бедствия. Чезаре отхлебнул из бутылки. И запел.
Ilpiove,dolormia
Edanch'iopiango…
– Нет, – сказал синьор Мантисса, отодвигая бутылку. – До его прихода мне больше ни капли.
– Там две англичанки, – заорал Чезаре. – Сейчас я им спою.
– Ради всего святого…
Vedi,donnavezzosa,questopoveretto,
Sempre cantantc d'amore come…[125]
– Угомонись, ладно?
– Un vaporetto. – Заключительная нота ликующе загудела над Понте-Веккьо. Англичанки прошли мимо, ежась от страха.
После неловкой паузы синьор Мантисса полез под кресло за новой бутылкой.
– А вот и Гаучо, – сказал он.
Возле них, забавно помаргивая любопытными глазками, нарисовался высокий увалень в широкополой фетровой шляпе.
Раздраженно ткнув Чезаре большим пальцем, синьор Мантисса достал штопор, зажал бутылку между колен и вытащил пробку. Гаучо оседлал стул и хлебнул солидную порцию вина.
– Брольо, – заверил синьор Мантисса. – Лучше не бывает.
Гаучо задумчиво повертел в руках шляпу. Затем разразился речью:
– Я человек дела, синьор, и предпочитаю не тратить время даром. Итак. К делу. Я рассмотрел ваш план. О деталях вчера спрашивать не стал. Я не люблю детали. Те мелочи, в которые вы меня посвятили, как и следовало ожидать, оказались излишними. Извините, но возражений у меня масса. Вы явно перемудрили. Слишком многое может пойти не так. Сколько человек в курсе? Вы, я и этот мужлан. – Чезаре просиял. – На самом деле даже двое – уже чересчур. Вам следовало все провернуть в одиночку. Вы упомянули о том, что хотите подкупить служителя. Это будет четвертый. Скольких еще придется подкупать для успокоения совести? Хотите увеличить шансы на то, что о нас донесут еще до начала этого гиблого дела?
Синьор Мантисса выпил, вытер усы и болезненно улыбнулся.
– Чезаре вне подозрений, – запротестовал он, – у него есть необходимые связи, его некем заменить. Баржа до Пизы, судно до Ниццы, – кто все это организует…
– Вы, мой друг, – злобно сказал Гаучо, тыча синьору Мантисса в ребра штопором. – Один. Разве есть необходимость платить капитану баржи или там корабля? Нет. Надо лишь подняться на борт и отчалить. Наклюнулось дельце – действуйте сами. Будьте мужчиной. А если капитан начнет возражать… – Он резко крутнул штопор, намотав на него несколько квадратных дюймов белого льняного полотна рубашки синьора Мантиссы. – Capisci[126] ?
Синьор Мантисса всплескивал руками, гримасничал, тряс золотоволосой головой и корчился, как бабочка на булавке.
– Certo io[127] , – наконец удалось ему сказать, – конечно, синьор коммендаторе… мышление военного человека… действовать напрямик, конечно… но в деле столь деликатного свойства…
– Ха, – Гаучо убрал штопор и сел, не сводя глаз с синьора Мантиссы.