— Но, во-первых, когда президент Спенсер пригласил меня прочесть здесь курс лекций, я принял приглашение с твоего согласия. И потом, я тысячу раз просил тебя хоть ненадолго забыть про эти ваши семейные распри. Жером с Анриеттой хотят заполучить фермы твоего отца? Ну и что же! Так оно и есть. Ты тут ничего не сделаешь, и я тоже. И никакие твои разговоры не помогут. Так ради всего святого, поговорим о чем-нибудь другом… Потому что, право, обидно: мы с тобой попали в молодую, незнакомую страну, живем среди новых, необыкновенно интересных людей, а ты каждый вечер толкуешь все об одном и том же — о правах на земельную собственность в Верхней Нормандии… Нет-нет, довольно!.. Есть в этом что-то мелкое, пошлое, мне это мучительно, в конце концов… Я люблю тебя глубоко, искренне, но от этих разговоров я задыхаюсь. Попытайся проявить немного благородства и широты душевной… ты вполне на это способна…
— Да, я знаю, — сказала Сюзанна с горечью. — Мужчины вроде тебя взывают к благородству и широте душевной из чистого себялюбия, когда им это на руку. Тебе-то в Америке хорошо… Во-первых, ты просто бессердечный: оторван от детей, от родных, от друзей, и хоть бы что, с глаз долой — из сердца вон… И потом, тебе лестно, что здешние дурочки, вроде этой Мюриэл Уилсон, тобой восхищаются, будто ты гений…
— Ее фамилия не Уилсон, а Уилтон, и если она слушает мои лекции…
— …то, конечно, только из любви к Бальзаку? Ничего подобного, Дени, и ты сам это понимаешь не хуже меня… А вообще мне все равно, можешь сколько угодно ухаживать за всякими американскими трещотками, только после этого, пожалуйста, не читай мне проповедей насчет благородства… А что до земельной собственности, ты так ее презираешь… однако в старости, уж наверно, не откажешься от дома на улице Фонтенель… если только мне удастся его уберечь от этой жадины Жерома.
Я понял, что уже ничего не поправишь, остается только ждать, пока буря утихнет. Но тут в меня вселился какой-то демон; когда мы вышли из столовой и Сюзанна села в свое привычное кресло, я подошел к столику рядом с ней, словно затем, чтобы поставить чашку кофе, через прорезь в свернутых трубкой газетах незаметно нажал на кнопку и включил аппарат Хикки. На секунду мне показалось, что я попался. Сюзанна, опустив книгу на колени, спросила небрежно (я вообразил, что она только притворяется равнодушной, но ошибся):
— Чьи это бумаги?
— Какие бумаги? А, это… Хикки дал мне посмотреть кое-какие журналы.
Она больше не расспрашивала. Аппарат был повернут в ее сторону и лежал достаточно близко. Я уселся напротив, раскрыл том Бальзака и, прикидываясь, будто делаю какие-то заметки, наблюдал за женой. Она читала «Люсьену» — я люблю эту книгу и сам посоветовал Сюзанне ее прочесть, но, видно, мысли ее где-то витали. То и дело она опускала книгу на колени и задумывалась. Несколько раз она уже приоткрывала рот, готовая заговорить со мной, но я сидел с неприступным видом, не поднимая глаз, и она, чуть вздохнув, опять бралась за книгу. Около десяти часов она поднялась.
— Я устала, — сказала она. — Пойду лягу.
— Сейчас я докончу главу и тоже приду, — ответил я.
Едва она вышла из комнаты, я вытащил огромный «пистолет» из газетного футляра, остановил часовой механизм, спрятал аппарат в свой ящик и запер его на ключ. После этого, заглушая смутную тревогу и некоторые угрызения совести, я пошел к Сюзанне.
Назавтра я с нетерпением ждал, когда же кончится лекция Хикки и часы лабораторных занятий и можно будет к нему зайти. Мне не повезло: я столкнулся с его лаборантом Дарнли. Как при нем сказать, что у меня с собой пленка и я хочу узнать, что же на ней записано? Но Хикки быстро заметил мое смущение и заговорил первый.
— Дорогой мой, — сказал он мне, — не стесняйтесь, говорите при Дарнли. Ведь он не только мой сотрудник: он лучше, чем я, поможет вам расшифровать психограмму, которую вы принесли… Да, я называю эти записи психограммами… Дарнли проведет вас в подвал — там у меня установлен звуковой аппарат — и включит его для вас… Нет-нет, не бойтесь… Пусть он, а не я обучит вас этой механике, тут нет никакой нескромности, напротив… Я полагаю, запись, которую вы принесли, на французском языке?
— Да, разумеется.
— Вот видите! Дарнли ни слова не знает по-французски, а я кое-что понимаю, во всяком случае несложные фразы… Следовательно, так будет лучше… Ну что ж, до скорой встречи… Когда кончите, загляните ко мне на прощание.
Дарнли взял «пистолет», и я в полутьме побрел за ним. На ходу он объяснял, что пленку проявляют, пропуская через разные растворы и затем просушивая; одновременно запись преобразуется в звук. Дарнли — жизнерадостный молодой человек, известный на факультете спортсмен — держался дружелюбно и просто, но меня мучила совесть и я уже сожалел о своей затее. В его лаборатории мне пришлось довольно долго ждать, пока он готовил свои приборы; когда я поглядел на часы, оказалось, уже седьмой час. Опять Сюзанна будет сердиться, что я поздно пришел домой. Бедняжка, я перед ней виноват. Разве то, что я сейчас делаю, не предательство?
— Ready? [2] — неожиданно окликнул меня Дарнли.
Я ответил, что готов. Послышалось мерное пощелкиванье, словно застрекотал киноаппарат, раздался не то шорох, не то шепот, перебиваемый глухим равномерным шумом (я скоро понял, что это дыхание), и сквозь все это зазвучал слабый голос… не то чтобы в точности голос Сюзанны, но очень похожий. Он говорил что-то не слишком понятное, я не сразу догадался: это мысли Сюзанны перемежались фразами из книги, которую она читала.
Не стану приводить большие отрывки из психограмм, ибо эти записи почти всегда длинны, однообразны и довольно скучны, да притом в наши дни все, у кого есть психограф, иначе говоря, большинство моих читателей, прекрасно знают, что это такое.
Однако отрывок из психограммы, о которой идет речь, я сейчас приведу, ибо она была первая, которую я услышал в своей жизни, и я хотел бы дать понятие о том, в какое изумление и растерянность она меня повергла. Чтобы читателю было легче разобраться, фразы, выхваченные из книги, лежавшей в тот час перед глазами Сюзанны, я подчеркиваю.
«…В ДВАДЦАТЬ МИНУТ ШЕСТОГО Я БЫЛ У ВОКЗАЛА. Право, Дени большой эгоист; В ДВАДЦАТЬ МИНУТ ШЕСТОГО Я БЫЛ У ВОКЗАЛА, это было ужасно, когда в пять утра я проснулась в каюте и на палубе так громко топали… это было ужасно, я так измучилась, и вода в тазу все время качалась, и меня отчаянно мутило; вот вернемся во Францию — и никогда в жизни больше не поеду на пароходе; еще два месяца, а может, и полгода, если Дени согласится, просто не знаю, как я это вынесу. Он-то доволен, его все хвалят; он любит, когда его хвалят; в сущности, он тщеславный и легковерный; а я здесь ничего хорошего не нахожу, и эти американцы совсем не умеют разговаривать с женщинами, они уж такие серьезные, такие робкие; во Франции мужчины куда смелее… Забавный он, тот приятель Дени, как его… Кузанн? Ну да, Кузанн, — как он наклонился над кроваткой Жака и шепнул мне на ухо: «Жаль, что это не мое произведение.» Как я тогда обозлилась, и взволновалась тоже, я сказала: «Осторожно, Дени услышит». В ДВАДЦАТЬ МИНУТ ШЕСТОГО Я БЫЛ У ВОКЗАЛА, И ТУТ Я СПОХВАТИЛСЯ, ЧТО ЗАБЫЛ СПРОСИТЬ У МАРИ ЛЕМЬЕ.