Остальное, более напоминало двухместные самолеты, чем нечто передвигающееся по земле. Впрочем, могли это быть, с той же легкостью, и самолеты. К которым, для понта, по четыре колеса приделали. Вокруг толпились люди в черных костюмах с наушниками на левом ухе. «Охранники» – машинально отметил я. Все еще сильно удивляясь происходящему, я, все же, нащупал пульт телевизора и включил спутниковый канал. Новости мира меня интересовали, впрочем, чисто автоматически – события во дворе развивались с нешуточной быстротой. В это время подъехали два черных лимузина, из которых вышла группа людей и скрылась в соседнем подъезде.
Я перевел взгляд на экран телевизора и переключил канал. Шла предновогодняя передача. Ведущий, известный певец в шиньоне, и, кажется, судя по застенчивому выражению лица и периодически заплетающемуся языку, пьяный в дупель, и ведущая, по сведениям, почерпнутым из газет, недавно перенесшая пятую пластическую операцию, жизнерадостно открыли представление словами:
– Дорогие зрители и зрительницы! Мы поздравляем вас с настигающим Новым Годом и начинающимся концертом желаем…
– Желаем счастья, – голосом одного из генеральных секретарей СССР веско подытожил известный певец в шиньоне.
«Мда… – подумалось мне, – интересно, а если они, наконец, не дай Бог, помрут? Их мумии еще сколько лет после смерти в Новый Год на сцену вывозить будут?
В это время на сцену вышла тощая девица сомнительной внешности и запела – «Течет река, Волга…»
Песня, когда-то чудесно спетая певицей, в дальнейшем по непонятным мне, но видимо объективным финансовым причинам, не удостоенной мумификации, в исполнении тощей звучала ужасающе. «А мне семнадцать лет…» – донеслось из телевизора. Девице, на вид, было лет сорок. «Это сколько ж надо денег иметь, что бы совсем без голоса и с такой внешностью в новогоднюю программу влезть?» – подумал я и переключил канал. Выглянул в окно. И вовремя. В это время из подъезда вынесли два богато украшенных, затейливо инкрустированных ценными породами дерева и прибранных свежими розами дубовых гроба.
* * *
Генерал лейтенант кавалерии Евстигней Георгиевич Чеканов – Лопушинский не знал как ему дальше жить. Он сидел на веранде своей дачки в окрестностях Петербурга; усадебке, расположенной в Лисьем носу почти на берегу Финского залива и скучал. Перед ним стоял только что принесенный прислугой самовар и блюдце с малиновым вареньем. Погода была отменной, ветер прогонял легкие облака, светило солнышко. В общем, день задавался ясный. Откуда-то доносилось стрекотание сверчка.
Генерал, однако, был настроен пессимистически. Он и сам не мог объяснить себе своего настроения; внутри его что-то глодало.
Он тревожно оглядывался вокруг, словно ожидая откуда-то, неизвестно откуда, но с какой-то непреодолимой фатальностью непременно подвоха.
Тому, впрочем, предпосылок никаких не наблюдалось: всё, кажется, было как обычно и это пугало генерала еще более; неизвестность, как говориться, страшнее всего…
Он встал, одернул мундир и прошел в комнаты; по дороге скользнул, было, взглядом на недочитанный роман, но не взял, стыдливо отвел взгляд и стушевался; поджал и без того туго сведенные в полоску губы и вдруг, с ослепительною для себя ясностью обреченного на расстрел арестанта; человека, зависшего над пропастью, да так и не решившего до конца, надо ли ему туда, но, однако, туда уже падающего, и, все еще пугающегося, но с каким-то особым, последним испугом понял: все дело было в этой безумной и мало кому понятной книге!
… «Двойник»… – так, кажется, она называлась. Принадлежала она перу новомодного; еще малоизвестного, но уже порядком нашумевшего писателя по фамилии Достоевский.
– Двойник! – то ли сквозь зубы, то ли вследствие сжатых до невероятия губ презрительно, и в то же время констатирующе безнадежно, процедил генерал. Он устало опустился в кресло, на лице его нарисовалась скорбная складка. Кажется, с ним случилось что-то непоправимое – смерть близких людей, порой, ставит такой отпечаток на лица своих жертв: и, вроде бы, хочется еще обратиться к усопшему со своим горем, поделиться несчастием, и не осознается никак, что несчастие это – это то, что того, с кем хочется поделиться, больше нет…
– Двойники… Какая страшная правда… – Евстигней Георгиевич поднялся и, в нервной ажиотации, попеременно сжимая кисти рук в кулаки до бела, прошелся по комнате. – Но зачем?! – вопрос был риторическим. – Зачем сейчас? – вопрос, кажется, на этот раз оказался сформулирован ладнее, и генерал даже на мгновение приостановился от посетившей его странной мысли… А, может, он Мессия? – внезапность робкой догадки так поразила генерала, что он едва не закричал. Но как же они могут, так, со мной… – он скорбно остановился, словно не смея совладать с посетившей его бедой;
– Молчать! – вдруг вскричал он, хотя в комнате никого не было и не раздавалось никаких голосов. – Ведь можно было бы хотя бы изобразить; изобразить, притвориться, что поняли; что поняли то, что, возможно, выше любого понимания, однако произошло, случилось, и, можно хотя бы не произносить это вслух! Хотя бы, право, заплакать, закричать, но молча… Ведь… двойники – они всюду!!!
Здесь, в комнаты, с сахаром на подносе и улыбкой на лице; в тщательно отглаженной форме, браво торчащими вверх усами, зашел денщик генерала, Прокоп Обметов.
Нехотя посмотрел генерал на Прокопа и тут же стушевался, словно знал о нем какую-то стыдную и в то же время страшную тайну. Снова поднял глаза и снова потупился не в силах видеть представшего перед ним денщика…
Дело было в том, что Прокоп был как две капли воды похож на генерала! Это был полный, абсолютный; как в зеркале отраженный его образ; это был его, генерала, совершеннейший двойник.
* * *
Я отвел взгляд от телевизора и снова посмотрел в окно. Происходящее там мне решительно не нравилось. Мокрые носилки, теперь гробы эти… «Как-то все излишне интенсивно происходит, – попытался я выразить свою мысль, но тут меня осенило: – Да я же мысли читать могу! Так все и прояснится. По крайней мере, спускаться не нужно, с консьержем разговаривать».
Я нажал на пульте кнопку выключения.
Мающийся мужик в генеральской форме дореволюционного покроя на экране телевизора вспыхнул мириадами синих полосок в фиолетовую крапинку и исчез. Я всмотрелся в вереницу идущих за гробами людей, выбрал спину позначительнее и сконцентрировался. В голове ослепительно громко, гулко, зазвенел телефон.
* * *
Я вскочил с постели не вполне понимая, где я и что такое, если можно уже так выразиться, происходит.
А то ведь только что я был тоже уверен, что наблюдаю нечто, происходящее со мной в реальности; и что реальность эта самая что ни есть настоящая. А не сон. Не сон, в котором я смотрю по телевизору то, что идет по телевизору, который мне сниться…
Я встал с постели и потянулся. Было раннее утро. Телефон все ещё звонил. Взял трубку.
– Аллё! – голос на том конце был оптимистически осторожным.
– Алло, – я, как обычно, в семь часов утра, не был ни оптимистическим, ни особо приветливым.
– Димыч?! – полувопросительно-полуутверждающе полуспросил-полуконстатировал голос.
– Ну… – уже примерно понимая, кто звонит, ответил я.
– Шпрехен зи дойтч? – голос, видимо, был не до конца уверен, что я – это я.
– Ганц клар… Ез канн, айгентлих, мит йедем пассирен канн, ваз воллен зи битте… Йетцт? – на самом деле я намекал, безусловно, на не достаточно позднее время для такого раннего звонка.