Вы были нужны Гитлеру, но вы не нужны нам... Ваше имя вселяет ужас, Гиммлер...
– Но вы были заместителем министра финансов в кабинете Гитлера, господин Крозик... Вы несете ответственность за все происходившее в Германии точно такую же, как и я. Вы визировали статьи бюджета, которые отпускались нам на строительство концлагерей.
Шверин фон Крозик отрицательно покачал головой:
– Я этого не делал. Я всегда занимался международными валютными операциями... Кредитами для СС поначалу занимался Шахт. А потом вы посадили его в лагерь, и этим он спас свою репутацию для будущего.
– А меня фюрер объявил изменником за то, что я искал мира с Западом! Этого недостаточно?
– А на кого списать миллионы людей, сожженных в ваших лагерях? Старайтесь быть зрячим – хотя бы сейчас. Я вам помочь ничем не могу... Да и если бы мог, то не стал бы этого делать...
– Но почему?! Что я сделал плохого лично вам?
– Ничего. Вы просто проиграли. Вы захотели стать богами в глазах тупых крестьян и мещанских лавочников, и вы отринули нас, людей дела, которые были с вами и привели вас к власти. Вот так, Гиммлер...
«Крысы побежали с корабля и грызут крупу, принадлежавшую капитану, – думал Гиммлер, медленно спускаясь по лестнице. – Штрассер был прав: их всех надо было расстрелять как бешеных собак, а фюрер занял половинчатую позицию, он хотел, чтобы они служили народу, а им плевать на народ – у каждого из них свои интересы...»
У входа он столкнулся с Дорнброком.
– Плохо? – спросил Дорнброк. – Я понимаю – плохо... Не отчаивайтесь, Гиммлер. Я хочу протянуть вам руку помощи. Но сейчас – во имя будущего – исчезните. Исчезните на какое-то время. Я говорил вам, куда следует уходить: на Восток. И передайте мне вашу тамошнюю агентуру. Вы, политики, особенно в минуты кризисов, не способны смотреть в глаза правде. Мы – люди иного склада. Мы смотрим вперед, сквозь правду, во имя будущего; вы же, политики, всегда живете во имя сохранения прошлого. О будущем вы думаете, только когда вам подсовывают победные сводки... Когда вы передадите мне ваших людей на Востоке?
Гиммлер посмотрел на Дорнброка и тихо спросил его:
– И вы считаете меня палачом?
Дорнброк пожал плечами:
– Назовите мне страну, где бы не было палачей. Я отношусь с большой сноской ко всякого рода моральным категориям. Словом, вы принимаете мое предложение?
– А что мне остается делать?
Тем же вечером Гиммлер сказал своим адъютантам:
– Я ухожу. Я скроюсь на Востоке, далеко на Востоке. Не ждите от меня известий. Я освобождаю вас от служения мне, друзья, и благодарю за верность. Вы услышите обо мне, и тогда вы понадобитесь мне снова.
Через шесть дней Гиммлер, случайно задержанный советскими солдатами под чужим именем, был передан англичанам. Не выдержав семидневного заключения в лагере, он закричал на утренней поверке перед раздачей похлебки:
– Я – рейхсфюрер СС Гиммлер! Я – Гиммлер!
Офицеры службы безопасности привели его в маленькую комнату и предложили раздеться.
– Донага, – сказал один из них. – Мы хотим видеть голенького рейхсфюрера...
Этого Гиммлер не выдержал. Он нашел языком коренной зуб, в который был вмонтирован яд, нажал языком на десну и трижды, как учил его стоматолог, крепко надавил другим зубом. В глазах у него зажглись огни, тело одеревенело, он еще какое-то мгновение видел лица своих врагов, а потом повалился на цементный пол, так и не раздевшись донага.
Когда молоденький британский офицер из МИ-5, закончив очередной нудный допрос, попросил Дорнброка выложить на стол содержимое его карманов, отобрал ручку о золотым пером и объявил, что теперь «господин председатель концерна отправится не в свой замок, но в наш замок – в тюрьму Ландсберг», Дорнброк долго и несколько даже сострадающе разглядывал лицо офицерика.
«Мальчик, видимо, арестовывает первый или второй раз в жизни, – подумал он, – а это сладостное ощущение высшей власти над себе подобным. Мальчик упивается властью... Бедный мальчик...»
– Прежде чем вы отправите меня в камеру, мне хотелось бы побеседовать с кем-нибудь из ваших руководителей.
– Ваш протест будет бесполезной тратой времени.
– А я не собираюсь заявлять протест.
Полковник, к которому его привел офицерик, снял очки и, не предложив Дорнброку сесть, спросил:
– Что у вас?
– К вам персонально ничего, полковник... Я понимаю, что все происходящее сейчас со мной логично... Но я не могу не отметить, что это логика доктора, который срезает мозоли у больного, страдающего раком.
В камере Дорнброк неторопливо разделся, поискал глазами, куда бы повесить пиджак – в камере было жарко натоплено, – но понял, что никаких вешалок тут нет («Я не повешусь, глупые, – подумал он, – вешаются только истерики, туда им и дорога»), и бросил свой серый старомодный пиджак на койку. Потрогал столик – он был крепко привернут к полу; так же был привернут к полу круглый табурет («На таком я работал в конторке у дяди, когда был младшим бухгалтером, – отметил Дорнброк, – это хорошая примета – встречаться с молодостью»), а высокое окно было забрано толстыми витыми решетками. («Зачем так уродовать металл? – подумал Дорнброк. – Или этой завитостью они хотят еще больше устрашить узников? Глупо: витой металл порядком слабее, он не может использоваться в оборонной промышленности»).
Дорнброк присел на койку. «Слишком твердо. Ну, конечно, это доски. Из металлического матраца я могу через десять лет – бонжур, мсье Монте-Кристо, – сделать себе нож, которым заколю охранника. Впрочем, для моего геморроя и спондилеза этот жесткий матрац – лучшее, что только можно пожелать».
Он прилег на койку, запрокинув руки за голову, но в тот же момент в дверь камеры гулко забарабанил охранник:
– Лежать днем запрещено! Можете сидеть на табурете у стола!
Дорнброк неторопливо поднялся, сел к столу и вдруг рассмеялся: «Ничего. При больших проигрышах надо ставить себе более грандиозные задачи на будущее. Я смогу помозговать над системой. А то в последние годы я стал похож на ту слепую лошадь, которую я видел в Донбассе, когда прилетал туда с Герингом. Вообще, каждый человек обязан хоть немного посидеть в тюрьме. Только тогда он сможет ощутить вкус свободы и вынести свое суждение о законе. А закон – это и есть система».
Зимой сорок шестого года его адвокат добился двух послаблений в режиме: во-первых, Дорнброку вернули его вечное перо, а во-вторых, ему было разрешено дважды в неделю видеться с юрисконсультами, которые представляли его интересы в отделе декартелизации союзнического совета по Германии.
В западных зонах большинство его предприятий и банковских бумаг было арестовано американцами. Они же вели дела всех «военно-промышленных преступников», поэтому вскоре Дорнброк был передан британцами американским властям. Тогда-то и состоялась его первая встреча с Джоном Лордом, офицером при штабе Макклоя, а потом с шефом отдела безопасности союзнического совета по Германии от США Келли.
Когда в Фултоне выступил Черчилль, Джон Лорд сразу же принес Дорнброку газету и сказал:
– Прочитайте речь бульдога. Старик мудр. Причем, находясь в оппозиции, он более проницателен, чем во время пребывания у власти... Ничего не попишешь: его вторая натура – это живопись и изящная словесность; его заносило. А когда он не у дел, он трезво мыслит, так трезво, как никто у нас в Вашингтоне. – И Джон Лорд внимательно поглядел на Дорнброка.
Тот ничего не ответил, лишь пожал плечами, которые в тюрьме стали по-птичьи узкими, опущенными.