Прежняя жизнь в ней кончилась теперь должна была народиться и окрепнуть новая.
На вопрос, где хозяин, горничная отвечала, что барин вчера и позавчера ночевал в Царском Селе, у него там дела по службе. Она, как клуша, с причитаниями металась вокруг бездыханно распростертой барыни, держа в одной руке стакан с водой, в другой – салфетку, и не решалась употребить в дело эти предметы. Иван Дмитриевич велел потереть виски и покурить ароматной свечкой, если есть. Якобы в поисках этой свечки он открыл дверцу буфета, увидел грошовые фаянсовые чашки, толстые тарелки с отбитыми краями и ополовиненную бутылку мадеры с торчащим из нее прутиком – зарубка на нем отмечала уровень вина. Такой же прутик воткнут был в банку с вареньем. Иван Дмитриевич закрыл буфет и еще раз внимательно оглядел комнату: дешевые бумажные обои со следами кошачьих когтей, продырявленный диван в клопиных пятнах, засаленное кресло времен Крымской войны, самодельный пуфик. Обстановочка рублей на пятьсот годового жалованья. И конечно, кенарь у окошка. Поет птаха, томит душу вечной тоской по иной жизни. С кухни волнами наплывал запах жаренного на жиру лука. Горничная, разумеется, еще и кухарила.
Возобновлять разговор не имело смысла, однако Иван Дмитриевич покинул квартиру лишь после того, как Стрекалова вновь открыла глаза. Она молча смотрела в потолок, в одну точку, где трещины на штукатурке змеились, как плюмаж кирасирского шлема. Князь раньше служил в кирасирах, вспомнил Иван Дмитриевич.
Выйдя из подъезда, он кликнул извозчика и поехал на Фонтанку, к Шувалову – вечером приказано было отчитаться в ходе расследования.
А в чем отчитываться? В том, что Стрекалова любила князя, что обморок настоящий? Что кенарь в клетке поет о любви?
Извозчик, узнав начальника сыскной полиции, спросил:
– Говорят, всем офицерам велено из отпусков ехать. Война будет.
Иван Дмитриевич поинтересовался, что еще говорят.
– Разное… Будто турецкому посланнику в дом свинью запустили. По ихнему басурманскому закону этой обиды хуже нет. Монах какой-то в мешке принес и пустил через окно. И государь его султану не выдал, приказал в лавре спрятать…
Самое странное, что все эти дикие слухи сливались в одном русле с подозрениями Певцова, словно питали друг друга.
Начинало смеркаться. Фонари, зажженные при полном свете дня, горели уже через два на третий, но на Фонтанке, в кабинете шефа жандармов желтели все три окна.
Шувалов сидел за столом, сочиняя очередной доклад в Зимний дворец. Когда бы государь читал их с тем же напряжением, с каким они писались, эти доклады должны были стать для него изощреннейшей пыткой. Так китайцы капают преступнику воду на выбритое темя: человек сходит с ума от ожидания следующей капли.
– Это двенадцатый, – сказал Шувалов, вручая дежурному офицеру свой опус. – И конца не видать.
Иван Дмитриевич спросил, нельзя ли ежечасные доклады заменить ежедневными.
– Ни в коем разе. Распорядок должен висеть над нами, как дамоклов меч. Без распорядка в России не может быть и порядка. А порядок – основа справедливости.
В кабинете у Шувалова имелось трое часов – настенные, настольные и напольные. Все они показывали разное время.
– Эти доклады, – наставительно произнес Шувалов, – не напрасная трата времени, как вы считаете. Наедине с чистым листом бумаги я глубже вникаю в суть дела. Я убежден: убийство было тщательно подготовлено. Певцов прав. Нужно найти в себе мужество признать, что князь фон Аренсберг пал жертвой чьей-то хитроумной интриги.
Иван Дмитриевич помалкивал, не возражал, хотя опыт подсказывал ему, что в обычной жизни убийство – это чаще всего случайность. Замысел рождается мгновенно и тут же приводится в исполнение.
Выслушав рассказ о сонетке в княжеской спальне и о визите на Кирочную, Шувалов начал сердиться:
– Любовь, ревность, оскорбленное самолюбие – все эти мелкие житейские страстишки, с которыми вы, полицейские, привыкли иметь дело, здесь не в состоянии ничего объяснить. Мы расследуем преступление государственной важности. Обретите же наконец соответствующий масштаб мысли!
– Я хочу сказать, что князя убил человек, бывавший у него в спальне.
– Допускаю. Но что вы прицепились к этой Стрекаловой? Не сама же она связала своего любовника по рукам и ногам и задушила подушками? И главное, зачем?
– А муж? – напомнил Иван Дмитриевич.
Шувалов схватился за голову:
– Что за испанские страсти бушуют в вашем воображении! Мы не в Севилье!
– Недавно я читал статью в медицинском журнале, – сказал Иван Дмитриевич. – Автор доказывает, что в Петербурге девочки созревают раньше, чем в Берлине и Лондоне. Примерно в одном возрасте с итальянками.
– Это вы к чему?
– К вопросу о темпераменте русского человека.
– Вы думаете, мне не хочется верить, что князя придушил рогоносец-муж, ревнивая любовница или его же собственный лакей, польстившийся на серебряную мыльницу? Очень хочется. Но не могу я в это поверить, поймите! Так запросто не убивают иностранных дипломатов. Тем более в России. Я лично подозреваю польских заговорщиков. Ведь на графа Хотека тоже совершено покушение.
– Издали бросить кусок кирпича и убить человека? Навряд ли, – усомнился Иван Дмитриевич.
– Важен факт! Кстати, откуда вам это известно?
– Слух прошел.
– Удивительно! Все знают всё и даже больше того. Хотеку, например, кто-то сказал, что фон Аренсберга убили мы, жандармы. Он будто связан был с русскими эмигрантами. Каково?
– А что, действительно был связан? – заинтересовался Иван Дмитриевич.
– И вы тоже! – огорчился Шувалов. – Разумеется, нет. Но не случайно ползут эти слухи. Кто-то стремится подорвать влияние нашего корпуса…
Сидя у стены, как проситель, Иван Дмитриевич слушал, поддакивал, а на языке вертелся вопрос: кто следил за домом князя? И было чувство, что он сел за один стол с игроками, которые заранее распределили между собой выигрыш и проигрыш.
– Хотек ведет себя вызывающе, – говорил Шувалов. – Мне он не доверяет и требует поручить расследование представителю австрийской жандармерии. Но этого не допускает честь России!
– Правильно, ваше сиятельство! – горячо одобрил Иван Дмитриевич.
Честь России никогда не была предметом его насущных забот, однако нахальство австрийского посла заставило ощутить себя гражданином великой державы, чье место в мире и чья гордость зависят, оказывается, не только от мудрости канцлера Горчакова или боевых качеств гогенбрюковской винтовки, но и от того, хорошо ли он, Иван Дмитриевич Путилин, делает свое дело.
– И это не все, – пожаловался Шувалов. – Хотек предъявил еще два требования: поставить вне закона деятельность «Славянского комитета» и в знак траура приспустить флаг на Петропавловской крепости. При отказе намекал на возможность разрыва дипломатических отношений.
– Чем это грозит? – обеспокоился Иван Дмитриевич.
– Пока трудно сказать. Но в Вене есть круги, которые могут использовать инцидент в Миллионной как предлог для антирусской кампании. Ситуация такова, что достаточно бросить камешек… Вслед за ним низринется лавина…
Как всегда в минуты волнения, Иван Дмитриевич начал заплетать в косицу правую бакенбарду – привычка, от которой его тщетно пыталась отучить жена. Он ничего не понимал. И все-таки мысль о сонетке немного успокаивала. Стоило потянуть за сонетку, и весь этот чудовищный бред расползался, как костюм Арлекина. Такой костюм на домашнем спектакле для избранных демонстрировал актер Лазерштейн.