Сон Сципиона - Йен Пирс 11 стр.


При обычных обстоятельствах — обязанность женщин, но слишком священная, чтобы предоставить ее им на этот раз. И он не станет искать мести, нет, он останется в стороне и будет культивировать то, что действительно важно, и наблюдать, как последствия их действий обретают ясность.

Его отец был соратником Майориана, хорошего и добродетельного человека, — и для того лишь, чтобы увидеть, как последний компетентный император, какого обрел Запад, был покинут теми, кто больше других нуждался в его помощи, а затем убит полководцем Рицимером, тем же человеком, который вначале обеспечил ему престол. И отец Манлия пал жертвой последовавшей чистки — был схвачен на улице Арля, изрублен и брошен умирать в сточной канаве. Манлий так и не узнал, чьих рук это было дело: слишком много нашлось бы людей, кто мог бы устроить эту расправу. Его отец вел себя глупо — был слишком доверчивым, слишком милосердным. Он не поспешил уничтожить тех, кто не соглашался с ним. «В этом разница между нами, — говаривал он. — Мы доказываем и убеждаем. Мы допускаем возражения. Иначе чем мы отличались бы от готов? Для чего сенат в нашем бедном краю? Для того чтобы выслушивать мнения не согласных с нами. Какой смысл собирать совет, если мы не хотим выслушивать другие мнения? В этом наша сила, а не слабость».

Он заплатил дорогую цену за свои убеждения. Майориан был последней надеждой Галлии. Ему представилась возможность собрать войско, способное оттеснить готов, вновь тесно связать Галлию с Римом и укрепить границы. И он принес ее в жертву, отшвырнул из-за своей щепетильности. Постоянные разногласия и свары так ослабили этого доблестного человека, что он сам обрек себя на гибель. Отец Манлия, на которого было возложено управление Провансом и поддержание порядка в нем, также способствовал катастрофе. Манлий знал, что не покажет подобной слабости, и его затворничество в своем поместье частично объяснялось страхом, который внушала эта уверенность. Он не хотел знать, на что может оказаться способен.

Но тем не менее тревога оставалась; брезгливость омрачала его идиллию и в конце концов погнала его назад к Софии проверить, не сумеет ли она вернуть ему душевное спокойствие своей мудростью. И мог бы предвидеть, что вот этого она не сделает.

— Ну, так скажи мне. Почему ты продолжаешь жить в бездельи? — спросила она, едва он поздоровался с ней. — Как ты его оправдываешь помимо природной лени?

Что в этой женщине внушало ему такую уверенность и спокойствие? Каким образом всего лишь ее взгляда, того, как она улыбалась, было достаточно, чтобы прогнать его страхи, убедить его, что все проблемы можно понять? Почему, столкнувшись с трудностью, он всегда задумывался о том, что сказала бы или посоветовала она? Сразу же после погребения отца он уехал на юг в Марсель. Она утешила его, успокоила, усмирила его сердце. Из-за ее слов он не выступил со своими воинами, не дал им волю для неразборчивой мести, что ввергло бы провинцию в гражданскую войну; опять-таки благодаря ей он не позволил своей бездеятельности претвориться в злобную ненависть ко всему человечеству. Вот уже двадцать лет она была его ментором, его наставницей, его поводырем и ни разу не обманула его ожиданий. Она критиковала, осуждала, язвила, но никогда не отнимала своей любви. И он принимал этот вызов, всегда старался не обмануть ее ожидания, хотя и знал, что никогда не сумеет оправдать их полностью.

Ее вопрос его поразил, хотя и был задан в ее обычной беспристрастной манере учительницы, испытывающей своего ученика, вынуждая его задумываться над нежданными вопросами, которые оказывались такими знакомыми, едва были заданы. Они беседовали в доме, который он подарил ей, — таком же необставленном, как в тот день, когда она поднялась на холм и вошла в него. Она вела аскетическую жизнь, как отшельник в пустыне.

Никакого имущества у нее никогда не было — кое-какая одежда и ее книги исчерпывали все, чем она владела и в чем нуждалась. В этом смысле она все так же принадлежала Греции, хотя, оставаясь почти столь же архаичной, какой была в Аттике, она все еще иногда воздавала дань почитания своим наставникам, мертвым уже почти восемьсот лет.

— Ты подталкиваешь меня оставить созерцательную жизнь и заняться общественными делами? После всего, что ты говорила мне о достоинствах философской жизни? Какую же сторону мне выбрать? Плохую или худшую?

Она наклонила голову набок и посмотрела на него с задумчивостью — обычная манера, когда она учила. Как всегда выглядела она неряшливо невозможно. Темные волосы коротко обрезаны, причем так, будто их откромсал раб тупым ножом; платье из холста, тесное в плечах, прямо-таки такое, какие носят лавочницы. Ногти обрезаны неровно, босые ноги. Никаких побрякушек она никогда не носила, и единственным ее украшением были глаза, но они настолько превосходили все искусственные поделки своей красотой, что в сравнении с ними любые драгоценные камни показались бы аляповатыми. И ее голос, совсем не изменившийся за годы, которые он ее знал, все еще темный и грудной, прельстительный и властный, поочередно посмеивающийся и взыскательный. Забыть его, раз услышав, было невозможно. Слепцы могли бы влюбиться в Софию именно так, как в нее влюбился Манлий при всей его разборчивости в женской красоте и требовательности к ней.

— Вот пример, — сказала она. — Можешь высказать свое мнение, когда я кончу. Согласно Аристотелю, один из первых законов Солона, великого афинского законодателя, постановлял: если общество раскололи раздоры и гражданская война, всякий, кто отказался встать на ту или другую сторону, должен после восстановления порядка быть изгнан и объявлен вне закона. Твое мнение?

— Нелепость, — сказал Манлий со вздохом удовлетворения, так как приехал к ней ради вот этого, чтобы его ум подвергся проверке и испытаниям. Ведь для этого он практически и жил; и это она всегда щедро дарила ему. — Будто нарочно предназначенная для того, чтобы усилить раздоры и распространить хаос раскола даже на тех, кто среди насилия попытался сохранить гражданственность.

— Твои верования так непрочны, что, по-твоему, в подобных условиях ты утратишь власть вести себя логично?

— Уповаю, что нет. И в немалой степени благодаря наставлениям, которые я получал от тебя, милая госпожа.

Она поблагодарила за комплимент легкой улыбкой; тщеславие в себе она искоренила во многих отношениях, но не в этом.

— В таком случае ты считаешь, будто то, чему я тебя научила, настолько малосильно, что проверить его можно только в замкнутости библиотеки или с друзьями, которые одного с тобой мнения?

— Нет. Во всяком случае, я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь опроверг высказанный тобой аргумент.

— Значит, остается лишь один вывод: ты считаешь всех людей неразумными животными.

— В большинстве они таковы; но ты говоришь мне, что все сохраняют еле теплящееся воспоминание о божественности и способны откликнуться на нее. Даже худших из людей возможно убедить.

— В таком случае, если разумные люди не покинут остальных, когда те впадают в безумие, но присоединятся к той или иной стороне, они сумеют руководить и направлять, обладая незаурядным влиянием? И разве оно не будет обуздывать и утишать страсти и возвращать людей к гармонии? Не в этом ли мудрость солоновского закона?

— Быть может, — сказал Манлий. — И для времен Солона это, несомненно, хороший совет. Но я не вижу, как можно пролить такой бальзам теперь? Какую общественную должность следует занять человеку сейчас? Место в сенате? Там не с кем говорить.

Назад Дальше