Он поселился в этом доме, где я теперь живу, и умер здесь в тысяча восемьсот седьмом году семидесяти шести лет от роду.
Но вернемся ко мне.
Я говорил о моей связи с монтаньярами. Я был в дружбе с Дантоном и Камиллом Демуленом, знал Марата, однако скорее как врача, а не как приятеля, но все же знал. Будучи с ним знаком, хотя и очень кратковременно, я, когда мадемуазель де Корде вели на эшафот, решил присутствовать при ее казни.
— Я только что хотел, — перебил я его, — поддержать вас в вашем споре с господином доктором Робером о сохранении проявлений жизни после смерти, рассказав сохранившийся в истории случай, относящийся к Шарлотте де Корде.
— Мы дойдем до него, — прервал меня г-н Ледрю, — дайте мне рассказать. Я был очевидцем; следовательно, вы можете верить тому, что я скажу.
В два часа пополудни я занял место у статуи Свободы. Был жаркий июльский день, было душно, небо предвещало грозу.
В четыре часа разразилась гроза. Говорят, что именно в это время Шарлотта взошла на повозку.
Ее увезли из тюрьмы в тот момент, когда молодой художник писал ее портрет. Ревнивая смерть не захотела, чтобы что-либо пережило молодую девушку, даже ее портрет.
На полотне сделан был набросок головы, и — странное дело! — в ту минуту, когда вошел палач, художник как раз набрасывал то место шеи, где должно было пройти лезвие гильотины.
Молния сверкала, шел дождь, гремел гром, но ничто не могло разогнать любопытную чернь: набережные, мосты, площади были запружены народом, шум на земле почти заглушал шум неба. Женщины, которых называли меткой кличкой «лакомки гильотины», преследовали ее проклятиями. До меня доносился гул ругательств, словно гул водопада. Толпа волновалась уже задолго до появления осужденной. Наконец, как роковое судно, рассекая волну, появилась повозка, и я смог различить осужденную — раньше я ее не знал и никогда не видел.
То была красивая девушка двадцати семи лет, с чудными глазами, с прекрасно очерченным носом, с удивительно правильными губами. Она стояла с поднятой головой, но не потому, что хотела высокомерно оглядеть толпу: ее руки были связаны сзади, и она вынуждена была поднять голову. Дождь кончался; но так как она была под дождем три четверти дорога, то вода текла с нее, и мокрое шерстяное платье обрисовывало очаровательный контур ее тела; она как бы вышла из ванны. Красная рубашка, надетая на нее палачом, придавала необычный вид и особое великолепие ее столь гордой и столь энергичной голове. Когда она подъехала к площади, дождь перестал и луч солнца, прорвавшись меж двух облаков, светился в ее волосах как ореол. В самом деле, клянусь вам, что, хотя эта девушка была убийцей и совершила преступление — пусть даже оно было местью за человечество — и хотя я ненавидел это убийство, я не мог бы тогда сказать, был то апофеоз или казнь. Она побледнела при виде эшафота — бледность ее особенно оттенялась этой красной рубашкой, доходившей до шеи, — но тотчас овладела собой и кончила тем, что повернулась к эшафоту и с улыбкой посмотрела на него.
Повозка остановилась; Шарлотта соскочила, не допустив, чтобы ей помогли сойти, потом поднялась по ступеням эшафота, скользким от прошедшего дождя, так быстро, как только позволяли ей длина волочившейся рубашки и связанные руки. Она вторично побледнела, почувствовав руку палача, коснувшегося ее плеча, чтобы сдернуть косынку на ее шее; но сейчас же последняя улыбка скрыла бледность, и она сама, не дав привязать себя к позорной перекладине, в торжественном и почти радостном порыве вложила голову в ужасное отверстие. Нож скользнул, голова отделилась от туловища, упала на помост и подскочила.
И вот тогда — слушайте хорошенько, доктор, слушайте хорошенько и вы, поэт, — тогда один из помощников палача, по имени Легро, схватил за волосы голову и дал ей пощечину из низменного побуждения угодить толпе. И вот, говорю вам, от этой пощечины голова покраснела. Я видел ее сам — не щека, а голова покраснела, слышите ли вы? Не одна щека, по которой он ударил, обе щеки покраснели одинаково, голова жила, чувствовала, она негодовала, что подверглась оскорблению, не значившемуся в приговоре.
Народ тоже увидел все это, и принял сторону мертвой против живого, казненной против ее палача. Толпа потребовала немедленной мести за гнусный поступок, негодяй тут же был передан жандармам, и те отвели его в тюрьму.
Подождите, — сказал г-н Ледрю, заметив, что доктор хочет говорить, — подождите, это еще не все.
Я хотел знать, какое чувство побудило этого человека совершить гнусный поступок. Справившись, где он находится, я попросил разрешения посетить его в Аббатстве, куда он был заключен, получил это разрешение и отправился к нему.
Приговором Революционного трибунала он только что был присужден к трем месяцам тюрьмы. Он не понимал, почему его осудили за такой естественный поступок.
Я спросил, что его побудило совершить этот поступок.
«Ну, — сказал он, — вот еще вопрос! Я приверженец Марата; казнив ее от имени закона, я хотел затем наказать ее и от себя».
«Но неужели вы не поняли, — сказал я, — что, осквернив уважение к смерти, вы совершили почти преступление?»
«А, вот еще! — сказал Легро, пристально глядя на меня. — Значит, вы думаете, что они умерли, раз их гильотинировали?»
«Конечно».
«Вот и заметно, что вы не смотрите в корзину, когда они там все вместе; что вы не видите, как они ворочают глазами и скрежещут зубами в течение еще пяти минут после казни. Нам приходится каждые три месяца менять корзину, до такой степени они портят дно своими зубами. Это, видите ли, куча голов аристократов — они никак не хотят решиться умереть, и я не удивился бы, если б в один прекрасный день какая-нибудь из этих голов закричала: „Да здравствует король!“«
Таким образом я выяснил то, что хотел знать. Я ушел от палача, преследуемый одной мыслью: действительно ли гильотинированные головы продолжают жить? И я решил убедиться в этом.
VI. СОЛАНЖ
Пока все слушали рассказ г-на Ледрю, настала ночь. Гости в салоне казались уже тенями, причем не только молчаливыми, но и неподвижными. Все боялись, что г-н Ледрю прервет свое повествование, ибо понимали, что за этой жуткой историей скрывается другая, еще более страшная.
Не слышно было даже дыхания. Только доктор попытался заговорить, но я схватил его за руку, чтобы помешать ему, и он действительно замолчал.
Через несколько секунд г-н Ледрю продолжал:
— Я вышел из Аббатства и пересекал площадь Таран, чтобы направиться на улицу Турнон, где тогда жил. Вдруг я услышал женский голос, звавший на помощь.
То не могли быть грабители: было едва десять часов вечера. Я побежал на угол площади, откуда раздался крик, и увидел при свете луны, вышедшей из облаков, женщину, отбивавшуюся от патруля санкюлотов.
Женщина также увидела меня и, заметив по моему костюму, что я не простолюдин, бросилась ко мне с криком:
«А, вот же господин Альбер, я его знаю; он вам подтвердит, что я дочь тетки Ледьё, прачки».
В ту же минуту бедная женщина, бледная и дрожащая, вцепилась в меня, как хватается утопающий за обломок доски, чтобы спастись.
«Пусть ты дочка тетки Ледьё, это твое дело; но у тебя нет гражданской карточки, красотка, и ты должна пойти за нами в кордегардию! — настаивал начальник патруля.
Женщина стиснула мою руку; я ощутил в этом пожатии ее ужас и просьбу. Я понял.
Она назвала меня первым именем, пришедшим ей в голову, поэтому и я назвал ее придуманным именем.
«Как, это вы, моя бедная Соланж! — сказал я ей. — Что с вами случилось?»
«А, вот видите, господа!» — воскликнула она.
«Мне кажется, ты могла бы сказать „граждане“«.