— Это и в самом деле контрабас, — сказала аббатиса, — прекрасный инструмент работы Валери.
— И вы бросаете его в огонь? — воскликнул регент.
— Все эти инструменты — суть орудия погибели, — сокрушенно произнесла аббатиса, и в голосе ее прозвучало самое глубокое раскаяние.
— Эге, а вот и клавесин, — прервал ее герцог.
— Сударь, мой клавесин настолько совершенен, что постоянно навевает на меня светские мысли, и поэтому сегодня утром я его приговорила.
— А что это за тетради идут на растопку? — спросил Дюбуа, которого это зрелище, по всей видимости, чрезвычайно заинтересовало.
— Я жгу свою музыку.
— Свою музыку? — переспросил регент.
— Да, и даже вашу, — ответила аббатиса. — Поглядите хорошенько, и вы увидите, как в огонь бросают всю вашу оперу «Панфея», вы же понимаете, что, раз уж я приняла решение, экзекуция должна быть всеобщей.
— Ах, вот что! Но на этот раз вы действительно обезумели, сударыня! Разжигать костер нотами, поддерживать огонь контрабасами и клавесинами — это воистину чрезмерная роскошь!
— Я совершаю покаяние, сударь.
— Гм! Скажите лучше, что обновляете обстановку, и все это для вас просто предлог купить новую мебель, потому что старая вам опротивела.
— Нет, монсеньер, дело вовсе не в этом.
— Но в чем же тогда? Скажите мне откровенно.
— Ну, мне просто наскучили развлечения, и я думаю заняться чем-нибудь другим.
— И что же вы собираетесь делать?
— Вот прямо сейчас я вместе с сестрами спущусь в подземелье, где будет покоиться мое тело, и осмотрю место, которое оно там займет.
— Черт меня побери! — сказал аббат. — На этот раз, монсеньер, она действительно повредилась в уме.
— Но это и самом деле будет весьма поучительно. Не так ли, сударь? — торжественно изрекла аббатиса.
— Безусловно, и я даже не сомневаюсь, что, если вы это проделаете, — ответил герцог, — в свете над этим посмеются не менее, чем над вашими ужинами.
— Вы пройдете с нами, господа? — продолжала аббатиса. — Я лягу на несколько минут в гроб: эта фантазия уже давно не дает мне покоя.
— О, вы еще в нем належитесь, сударыня. Впрочем, не вы первая изобрели это развлечение: Карл Пятый, который принял монашество, как и вы, не очень хорошо понимая зачем, придумал его до вас.
— Итак, вы не пойдете со мной, монсеньер? — спросила аббатиса, обращаясь к отцу.
— Я!? — воскликнул герцог, не имевший ни малейшей склонности к мрачным мыслям. — Чтобы я пошел смотреть склепы, слушать De Profundis?! Нет, ей-Богу, и единственное, что меня утешает: хоть в один прекрасный день мне и не удастся избежать ни De Profundis, ни склепа, я все же надеюсь, что и тогда не услышу молитвы и не увижу подземелья.
— Как, сударь, — возмутилась аббатиса, — вы не верите в бессмертие души?
— Вы просто буйно помешанная, дочь моя. Чертов аббат! Обещает оргию, а привозит на похороны!
— Даю слово, монсеньер, — сказал Дюбуа, — вчерашние сумасбродства мне как-то милее, они все же не столь мрачны.
Аббатиса поклонилась и сделала несколько шагов к двери. Герцоги аббат переглянулись, не зная, смеяться им или плакать.
— Еще одно слово, — обратился герцог к дочери. — На этот раз вы все хорошо обдумали, или это просто лихорадка, возникшая в вашем мозгу под влиянием духовника? Если таково ваше окончательное решение, мне нечего сказать, но если вы заболели, то, черт побери, надо лечиться. У меня есть Моро и Ширак, и я им плачу за то, что они пользуют меня и моих близких.
— Ваше высочество, — ответила ему аббатиса, — вы забываете, что я достаточно сведуща в медицине, и, считай я себя больной, могла бы вылечиться и сама, следовательно, я могу подтвердить, что не больна: я просто стала янсенисткой, вот и все.
— Ага! — вскричал герцог, — опять проделки отца Ле Ду! Вот мерзкий бенедиктинец! Ну уж этому я подберу режим, обеспечивающий излечение!
— Какой режим? — спросила аббатиса.
— Бастилию! — ответил герцог.
И, разъяренный, он вышел в сопровождении Дюбуа, смеявшегося до изнеможения.
— Вот видишь, — пожаловался ему регент после долгого молчания, когда они уже подъезжали к Парижу, — насколько нелепы наши отношения. Я хотел прочесть ей проповедь, а нарвался на проповедь сам.
— Ну что же, вы счастливый отец, вот и все. Я восхищаюсь благими переменами в поведении вашей дочери мадемуазель де Шартр. К несчастью, ваша старшая дочь, госпожа герцогиня Беррийская…
— Ох, не говори мне о ней, Дюбуа, не сыпь соль на рану. А потому, пока я в дурном настроении, пока я не передумал…
— Так что?
— …у меня есть желание разом покончить с этим.
— Она в Люксембургском дворце?
— Наверное.
— Так едем туда, монсеньер.
— Ты едешь со мной?
— Я не расстанусь с вами всю ночь.
— Да что ты говоришь?
— Я на вас рассчитываю.
— На меня?
— Я везу вас ужинать.
— С дамами? — Да.
— А сколько будет дам?
— Две.
— А мужчин?
— Двое.
— Так это «двойной тет-а-тет»? — спросил герцог.
— Именно.
— И мы не соскучимся?
— Надеюсь.
— Смотри, Дюбуа, ты берешь на себя большую ответственность.
— Монсеньер любит все новое?
— Да.
— Неожиданное?
— Да.
— Ну, тогда так и будет, вот все, что я могу вам сказать.
— Хорошо, — согласился регент, — значит, сначала в Люксембургский дворец, а потом?
— Потом в Сент-Антуанское предместье.
И после этого уточнения кучер получил приказ не ехать в Пале-Рояль, а повернуть к Люксембургскому дворцу.
II. СЕМЬЯ ОПРЕДЕЛЕННО СТАНОВИТСЯ НА ПРАВЕДНЫЙ ПУТЬ
Госпожа герцогиня Беррийская, к которой направился Филипп Орлеанский, что бы ни говорили, была его самой любимой дочерью. В возрасте семи лет она заболела, врачи сочли ее заболевание смертельным и отказались от девочки; брошенная врачами, она оказалась на руках отца, который, как известно, немного разбирался в медицине, и он, врачуя ее по своей методе, сумел ее спасти. С этих пор родительская любовь перешла у регента разумные границы: он позволял этой волевой и надменной девочке делать все, что ей заблагорассудится. Воспитание ее было очень запущено, потому что целиком зависело от ее желаний, но это, впрочем, не помешало Людовику XIV выбрать ее в жены своему внуку, герцогу Беррийскому.
Всем известно, что смерть трижды обрушилась на королевское потомство, и в течение нескольких лет неожиданно умерли великий дофин герцог Бургундский, герцогиня Бургундская и герцог Беррийский.
Оставшись вдовой в двадцать лет и любя своего отца почти так же нежно, как он ее, герцогиня Беррийская — красивая, молодая и очень любящая удовольствия — могла выбирать между Версалем и Пале-Роялем; не колеблясь ни минуты, она стала принимать участие в праздниках, развлечениях, а иногда и оргиях герцога в Пале-Рояле; неожиданно об отношениях отца и дочери поползли странные слухи, исходящие одновременно из Сен-Сира и из Со, от госпожи де Ментенон и госпожи дю Мен. Герцог Орлеанский, с присущей ему беззаботностью, оставил их без внимания, и слухи превратились в настойчивые и откровенные обвинения в кровосмесительной связи. И хотя в глазах человека, хорошо знающего эту эпоху, они не имеют никакой исторической ценности, для людей, в чьих интересах было очернить частное лицо и тем умалить заслуги государственного деятеля, эта клевета оказалась неплохим оружием.
Но и это было еще не все. Возрастающая привязанность герцога подкрепляла эту молву.