Она казалась несколько бледнее обыкновенного, быть может, из-за жары.
– Ты запоздала сегодня к завтраку, Дженни, – заметил я небрежно.
– Да, дорогой мой, я проснулась с головной болью. Теперь все прошло. Я полагаю, это от жары!
С этими словами она по обыкновению поцеловала меня.
– Да, конечно, от жары! – подтвердил я, и мы сели за стол.
Во время завтрака я неотступно наблюдал за Дженни. Она делала вид, что пьет чай, и на тарелке у нее лежало крылышко дичи, но я заметил, что она ничего не ест. Если Дженни заражена, если она умрет, то я – я, и никто иной, – буду ее убийцей, и не по неведению или заблуждению, а сознательно, из-за себялюбивых целей, из-за своей жалкой трусости!
После завтрака я отправился агитировать избирателей и произносить речи на митингах. Но что это был за ужасный для меня день, и как я проклинал теперь тот час, когда продал свои честь и убеждения за место в парламенте, за жалкую и дешевую популярность! Если бы Стивен Стронг не смутил меня тогда, моей Дженни была бы привита оспа, и хотя он до самой своей смерти оставался мне добрым другом, я в тот день проклял его память.
Я вернулся домой как раз вовремя, чтобы успеть переодеться к обеду. В этот день я ждал к себе гостей, и Дженни в качестве хозяйки присутствовала на этом обеде. Та вялость и утомление, которые замечались в ней утром, теперь совершенно исчезли: она была чрезвычайно весела, оживлена и остроумна. Никогда я не видел ее столь прекрасной, как в этот вечер: яркий румянец оживлял ее лицо, глаза как-то по-особенному сияли, затмевая блеск бриллиантовой диадемы, сверкавшей у нее в волосах. Но я заметил, что она опять ничего не ела, зато, вопреки привычке, выпила несколько бокалов шампанского. Прежде чем я успел избавиться от своих гостей, она ушла к себе наверх и легла спать, так что в этот вечер я не имел случая поговорить с ней.
Оставшись один после ухода гостей, я удалился в кабинет и, закурив сигару, предался мыслям. Теперь я уже не сомневался в том, что яркий румянец на ее щеках был ничем иным, как скрытой лихорадкой оспы, и что ужасная зараза свила себе гнездо под моей кровлей. Я был разгорячен, так как выпил много вина за обедом, но при мысли об этом весь холодел от ужаса. Да, Дженни заразилась оспой, но она молода и может выздороветь, если же заражусь я, то, конечно, умру.
«Весьма возможно, что я уже заразился, – думал я. – Ив этот самый момент семя страшной болезни уже начало свою разрушительную работу. Но если даже и так, – простонал я, хватаясь за эту мысль, как утопающий за соломинку, – если даже и так, то, быть может, еще не поздно!»
Я держал у себя запас свежей лимфы, так как только на днях приобрел ее, чтобы демонстрировать перед моими слушателями во время лекций и пояснять им ужасные последствия прививки. Допустим, что я сделаю себе два—три надреза ланцетом на левой руке… кто узнает об этом? Легкое воспаление руки не помешает мне присутствовать на митингах, а под рукавом моего сюртука никто не увидит этих ранок!
Что удерживает меня от того, чтобы тут же, не раздумывая, привить себе оспу? Конечно, если меня разоблачат и выведут на чистую воду – это будет ужаснейшей катастрофой, о которой даже страшно подумать! Но что могли значить все возражения в сравнении с тем ужасом, который вселяла в меня чудовищная зараза, похитившая моего отца и схватившая за горло мою единственную дочь. Нет, я сделаю это сейчас же!
Я встал и запер на замок дверь кабинета. О другой же двери, ведущей в наши спальни, я не подумал, так как Дженни давно легла спать, а кроме нее там никого не было.
Скинув сюртук, я засучил левый рукав рубашки, зажег маленькую спиртовку, чтобы стерилизовать ланцет, приготовил костяную палочку и вскрыл крошечный пузыречек с лимфой.
Затем, расположившись в своем рабочем кресле таким образом, чтобы свет от электрической лампочки падал прямо мне на руку, я сделал на ней ланцетом пять глубоких надрезов, из которых выступила кровь, и смазал ранки порядочной дозой спасительного вещества.
Таким образом, операция была завершена, и теперь я сидел смирно, не шевелясь, свесив руку через спинку кресла, чтобы кровь могла остановиться прежде, чем я спущу рукав рубашки.
Вдруг я услышал позади себя легкий шорох и, обернувшись, очутился лицом к лицу с Дженни. Она стояла у дверей, ведущих в наши комнаты, и опиралась рукой на спинку кушетки, словно ноги отказывались держать ее.
Я видел ее всего одну секунду, но этого было достаточно, чтобы уловить в ее глазах выражение ужаса и отвращения. В следующий момент я уже повернул выключатель, и комната утонула во мраке; мерцал только слабый свет спиртовки.
– Отец, – спросила девушка, и голос ее из темноты звучал как-то сдавленно и глухо, – что ты делал?
– Я споткнулся и ссадил руку об угол камина… – начал я говорить первое, что пришло мне в голову, но она не дала мне закончить.
– Ах, сжалься же, сжалься надо мной, отец! – взмолилась она. – Я не могу слышать, как ты лжешь! Ведь я же видела все своими глазами!..
Наступило молчание, которое среди окружающего нас мрака казалось еще томительнее и ужаснее. Но вот Дженни заговорила снова:
– Неужели, отец, у тебя нет слов утешения для меня? Неужели я должна буду уйтитак?. Скажи мне, как мог ты, препятствуя сотням и тысячам людей делать себе и своим детям прививки, тайно сделать ее себе? Если ты считаешь прививку действенным средством против заразы для себя, то почему же ты не позаботился о том, чтобы эти прививки были сделаны и мне, твоему единственному ребенку? Зачем ты уверял людей, что это вредный и глупый предрассудок? Ах, отец, отец, ответь мне! Объясни мне все это – я чувствую, что сойду с ума!
Тогда заговорил я:
– Сядь, Дженни, и слушай, и пусть в комнате будет темно – так мне легче говорить.
И я рассказал ей вкратце, но с полной ясностью и без всяких утаек обо всем. Я покаялся перед ней во всех своих слабостях, обнажил свою душу.
Дженни не проронила ни слова, но когда я кончил, она воскликнула:
– Бедный отец! Бедный, бедный мой отец! Почему ты не сказал мне всего этого несколько лет назад, когда я стала взрослой и могла уже понять тебя? Ну, да что теперь говорить об этом! Я пришла сказать тебе, что я очень больна, я знаю, что заразилась этой ужасной болезнью. О, если бы я знала две недели назад истину, я позволила бы Эрнсту привить мне оспу. Зажги свет, я хочу еще раз взглянуть на тебя. Мы уже больше не увидим друг друга. Я запрещаю тебе входить в мою комнату, и скорее наложу на себя руки, чем допущу это. Нет, нет! Не подходи ко мне, не целуй меня! Прощай, отец! Прощай! Теперь, когда я знаю все, я даже рада была бы умереть, если бы только не встретила Эрнста… – С этими словами Дженни повернулась и вышла из комнаты, медленно и с трудом поднимаясь по широкой дубовой лестнице в свою комнату, из которой она уже больше никогда не вышла.
Через сутки выяснилось, что Дженни заболела той злокачественной оспой, которая свирепствовала в городе, унося каждый день десятки новых жертв. Однако ее не отправили в госпиталь, так как я держал ее болезнь в тайне. Я нарочно выписал для нее из Лондона сиделку, которой недавно была привита оспа. Лечением я заведовал лично, хотя и не навещал и не видел больной, потому что боялся разнести заразу по всему городу, приходя от больной на митинги и собрания.
Что касается меня лично, то я уже не опасался заразы, так как по прошествии недели у меня появились четыре крупных нарыва, которые служили мне гарантией безопасности.
Прошло еще шесть дней; наступил канун выборов.