А я отправил Крела и Длинноносого на веслах в Лагарсфел, чтобы весть дошла до Рерика.
Я тревожно глянул на него.
― А Гудлейв знает?
Гуннар покачал головой и пожал плечами.
― Он теперь мало о чем знает. А даже если узнает ―что он может сделать? Он и сам, может быть, так поступил бы, когда бы ему об этом сказали. ―В сумраке лицо Гуннара было темным, непроницаемым. Но он продолжал: ―Снежная дорога не так уж плоха. Лучше, чем оказаться здесь, когда прибудет Рерик.
― Если ты так думаешь, сам и поезжай, а я останусь, ―с горечью заметил я, ожидая услышать в ответ насмешки и ворчание.
Но к моему удивлению ―как мне показалось потом, к нашему общему удивлению, ―Гуннар положил мне руку на плечо.
― Лучше не надо, парень. То, что придет с Рериком, будет похуже отмороженного носа.
Я похолодел и поневоле спросил, о чем он. Его глаза блеснули в темноте.
― Эйнар Черный со своей братией, ―ответил он, и то, как он это произнес, сказало мне все, что я хотел знать.
Я рассмеялся, но даже и сам услышал, как вымученно.
― Если только он прибудет.
Я посмотрел Гуннару в лицо, а он посмотрел на меня, и мы оба согласились, что это ―вопрос. Потому как это все равно, что белый медведь: кому-то принадлежит, кому, неведомо, а хлопот с ним не оберешься. Весть может не дойти до моего отца. А даже если и дойдет, он может не обеспокоиться.
Тут отец мой крякнул, словно получил крепкого тумака под ребра. Однако его обиженный взгляд заставил меня устыдиться этих слов.
Потом я сказал ему, что за кражу меча Бьярни совесть меня не грызла. Ни за уйму соли и прочих припасов, которые мне казались необходимы. К черту Бьорнсхавен. К черту Гудлейва и к черту обоих его сыновей.
На это мой отец ухмыльнулся.
Взять меч Бьярни было делом самым скверным, потому как меч ―не та вещь, которую можно запросто взять. Дорогая вещь, и больше того, меч ―знак воина и человека состоятельного.
Пусть греки в Константинополе (они именуют себя ромеями, а сами говорят на латыни) полагают, что все норманны ―даны, а все даны сражаются в кольчугах и вооружены мечом. На самом же деле у большинства из нас есть только сакс, рабочий нож длиной с предплечье. Таким можно зарезать курицу или выпотрошить рыбину ―или убить человека.
И владеть им нужно отменно. Ибо кольчуга слишком дорога для большинства, и всякий хороший удар может оказаться смертельным, коль не уклонишься от него, а коли отбиваешь ―отбить надобно так, чтобы лезвие твоего драгоценного сакса не получило зазубрин.
Стало быть, меч ―вещь волшебная, богатая вещь и знак воина, и, стало быть, с ней шутки плохи, но я был в ярости и снял меч мертвого Бьярни с крюка в доме, пока Гудлейв хрюкал и пускал ветры во сне. Утром я ушел пораньше, прежде чем он заметил, что меч исчез.
Бьярни, конечно, заметил, но я заключил с ним односторонний мир и еще помолился большому широколицему Тору, чтобы тот пособил. А к этому я добавил молитву Одину; разумный поступок ―обратиться к тому, кто провисел девять ночей на Мировом Древе ради мудрости. А еще ―молитву Иисусу, Белому Христу, который висел на дереве, подобно Одину.
― Это хорошо, вполне правильно, ―заметил мой отец, когда я рассказал ему. ―Помощи богов никогда не бывает слишком много, даже если эти последователи Христа ―странное племя, твердящее, что не будут сражаться, но при этом они вполне способны поставить воинов и острую сталь. Что касаемо меча ―ну что ж, Бьярни он не понадобится, а Гудлейв не станет возражать. Обратись к Эйнару. После того, что ты совершил, он позволит тебе взять этот меч себе.
Я промолчал.
Как я мог открыть им, что я совершил? Обмочился и убежал, оставив Фрейдис умирать?
Фрейдис, едва заприметив следы большого медведя на снегу ―недели две спустя после того, как я пробился через сугробы к ее хутору, ―стала запирать двери на засов и приготовилась. В ту ночь, когда он явился, мы ели похлебку с хлебом у очажной ямы, в которой мерцали угли, и прислушивались к скрипу балок и шороху соломы в конюшне.
Я лег, сжимая меч Бьярни. Старое ясеневое копье покойного мужа Фрейдис, дровяной топор и кухонные ножи были нашим единственным оружием. Я смотрел на тлеющие угли, стараясь не думать о медведе, крадущемся, вынюхивающем, кружащем.
Я знал, чей это медведь, и мне казалось ―он пришел, чтобы отомстить за все эти годы.
Меня разбудило негромкое пение. Фрейдис сидела, скрестив ноги, голая ―очажный жар озаряет тело, лицо в длинных распущенных прядях пегих волос, в руке ясеневое копье. А перед ней... Череп какого-то маленького животного ―зубы в отсветах огня кроваво-красные, глазницы чернее ночи. Какие-то резные штуки и мешочек, и над всем этим Фрейдис пела ―долгий, почти непрерывный вой, от которого волосы у меня на руках поднялись дыбом.
Я вцепился в акулью кожу рукояти старого меча Бьярни, а мертвецы толпились вокруг, глаза их блестели в темных провалах глазниц, бледные лица ―как туман.
Призывала ли она их на помощь, или звала медведя, или пыталась соткать от него щит, не знаю. Знаю только, что когда медведь ударил в стену, дом загудел, как колокол, а я подпрыгнул, полуголый, с мечом в руке.
Я трясу головой, стряхивая воспоминания, как воду: короткий взмах ―косой удар лапы ―и ее голова, вертящаяся, мечущая кровь вверх, к стропилам. Она улыбалась? Смотрела с укоризной?
Мой отец верно угадал, о чем я вспоминаю, но ошибся, полагая, что я оплакиваю Фрейдис, и с полуулыбкой снова хлопнул меня по плечу. Потом он медленно повел меня к дому по искрящемуся на солнце снегу. Сосульки. Капель.
Ничего вроде бы не изменилось, но рабы, избегая моего взгляда, опускают головы. На берегу я замечаю Каова, он стоит с шестом, увенчанным каким-то шаром ―это, верно, один из странных знаков Белого Христа. Кто монахом был, тот монахом и останется, говаривал Каов, а оттого, что его выкрали из монастыря, он не стал менее святым человеком в глазах Христа. Я машу ему рукой, но он не шевелится, хотя, я знаю, он меня увидел.
В доме Гудлейва сумрачно, холодный свет сеется сквозь дымник. Потрескивает огонь в очаге, дыхание завивается клубами, и фигуры, горбящиеся на скамьях у подножия высокого сиденья, поворачиваются к нам, когда мы входим.
Глаза привыкают к сумраку, и я вижу, что на высоком месте Гудлейва сидит кто-то другой, кто-то с волосами до плеч, темными, как вороново крыло.
Черноглазый, черноусый, в синих клетчатых штанах, как ирландец, и в тончайшей синего шелка верхней рубахе, отороченной по подолу красным.
Одной рукой опирается на толстоголовую рукоять меча в ножнах, стоящих между ног. Великолепный меч, рукоять с треугольным тяжелым серебряным навершием и богато украшенная у перекрестья. Другой рукой сжимает меховой плащ у горла. Плащ Гудлейва, замечаю я. И высокое место тоже Гудлейвово. Только украшения с корабельных штевней ―не те. Прежние стоят рядком в сторонке, а по бокам высокого места поставлены другие ―гордые звериные головы с оленьими рогами и раздувающимися ноздрями.
Жестоковыйные люди, товарищи моего отца по веслам, уважающие его, ибо он ―кормчий корабля и умеет читать волны, как другие читают руны. Шесть десятков пришли в Бьорнсхавен только потому, что он того пожелал, хотя и не был предводителем этих варягов, этой связанной клятвой шайки-дружины и их проворного змеекорабля ―«Сохатого фьордов».
Предводительствовал ими Эйнар Черный, теперь сидевший на высоком месте Гудлейва так, словно оно его собственное.
У его ног сидели другие; один из них ―Гуннар Рыжий, в плаще, руки на коленях и совершенно невозмутимый. Кожаный ремешок не дает упасть на лицо выцветшим рыжим лохмам.