- Я должен обдумать все это!
И, добравшись до своей камеры, он бросился на постель. Вечером, когда пришел тюремщик, Дантес сидел па койке с остановившимся взглядом и искаженным лицом, неподвижный и безмолвный, как статуя.
В эти долгие часы размышления, пролетевшие, как секунды, он принял грозное решение и поклялся страшной клятвой.
Дантеса пробудил от задумчивости человеческий голос, голос аббата Фариа, который после ухода тюремщика пришел пригласить Эдмона отужинать с ним. Звание сумасшедшего, и притом забавного сумасшедшего, давало старому узнику некоторые привилегии, а именно: право на хлеб побелее и на графинчик вина по воскресеньям. Было как раз воскресенье, и аббат пришел звать своего молодого товарища разделить с ним хлеб и вино.
Дантес последовал за ним. Лицо его прояснилось и приняло прежнее выражение, но в глазах были жестокость и твердость, свидетельствовавшие о том, что в юноше созрело какое-то решение. Аббат посмотрел на него пристально.
- Я сожалею о том, что помог вам в ваших поисках правды, и сожалею о словах, сказанных мною.
- Почему? - спросил Дантес.
- Потому что я поселил в вашей душе чувство, которого там не было, жажду мщения.
Дантес улыбнулся.
- Поговорим о другом, - сказал он.
Аббат еще раз взглянул на него и печально покачал головой. Но, уступая просьбе Дантеса, заговорил о другом. Беседа с аббатом, как с любым собеседником, много перенесшим, много страдавшим, была поучительна и неизменно занимательна, но в ней не было эгоизма, этот страдалец никогда не говорил о своих страданиях.
Дантес с восторгом ловил каждое его слово; иные слова аббата отвечали мыслям, ему уже знакомым, и его знаниям моряка; другие касались предметов, ему неведомых, и, как северное сияние, которое светит мореплавателям в полуночных широтах, открывали ему новые просторы, освещенные фантастическими отблесками. Он понял, какое счастье для просвещенного человека сопутствовать этому возвышенному уму на высотах нравственных, философских и социальных идей, где он привык парить.
- Научите меня чему-нибудь из того, что вы знаете, - сказал Дантес, хотя бы для того, чтобы не соскучиться со мной. Боюсь, что вы предпочитаете уединение обществу такого необразованного и ничтожного товарища, как я, Если вы согласитесь на мою просьбу, я обещаю вам не говорить больше о побеге.
Аббат улыбнулся.
- Увы, дитя мое, - сказал он, - знание человеческое весьма ограничено, и когда я научу вас математике, физике, истории и трем-четырем живым языкам, на которых я говорю, вы будете знать то, что я сам знаю; и все эти знания я передам вам в какие-нибудь два года.
- Два года! Вы думаете, что я могу изучить все эти науки в два года?
- В их приложении - нет; в их основах - да. Выучиться не значит знать; есть знающие и есть ученые, - одних создает память, других - философия.
- А разве нельзя научиться философии?
- Философии не научаются; философия есть сочетание приобретенных знаний и высокого ума, применяющего их; философия - это сверкающее облако, на которое ступил Христос, возносясь на небо.
- Чему же вы станете учить меня сначала? - спросил Дантес. - Мне хочется поскорее начать, я жажду знания.
- Всему! - отвечал аббат.
В тот же вечер узники составили план обучения и на другой день начали приводить его в исполнение. Дантес обладал удивительной памятью и необыкновенной понятливостью; математический склад его ума помогал ему усваивать все путем исчисления, а романтизм моряка смягчал чрезмерную прозаичность доказательств, сводящихся к сухим цифрам и прямым линиям; кроме того, он уже знал итальянский язык и отчасти новогреческий, которому научился во время своих путешествий на Восток.
При помощи этих двух языков он скоро понял строй остальных и через полгода начал уже говорить по-испански, по-английски и по-немецки.
Потому ли, что наука доставляла ему развлечение, заменявшее свободу, потому ли, что он, как мы убедились, умел держать данное слово, во всяком случае он, как обещал аббату, не заговаривал больше о побеге, и дни текли для него быстро и содержательно. Через год это был другой человек.
Что же касается аббата Фариа, то, несмотря на развлечение, доставляемое ему обществом Дантеса, старик с каждым днем становился мрачнее. Казалось, какая-то неотступная мысль занимала его ум; он то впадал в глубокую задумчивость, тяжело вздыхал, то вдруг вскакивал и, скрестив руки на груди, часами шагал по камере.
Как-то раз он внезапно остановился и воскликнул:
- Если бы не часовой!
- Будет часовой или нет, это зависит от вас, - сказал Дантес, читавший мысли аббата, словно его череп был из стекла.
- Я уже сказал вам, что убийство претит мне.
- Но это убийство, если оно совершится, будет совершено по инстинкту самосохранения, для самозащиты.
- Все равно, я не могу.
- Однако вы думаете об этом?
- Неустанно, - прошептал аббат.
- И вы нашли способ? - живо спросил Дантес.
- Нашел, если бы на галерею поставили часового, который был бы слеп и глух.
- Он будет и слеп и глух, - отвечал Эдмон с твердостью, испугавшей аббата.
- Нет, нет, - крикнул он, - это невозможно!
Дантес хотел продолжать этот разговор, но аббат покачал головой и не стал отвечать.
Прошло три месяца.
- Вы сильный? - спросил однажды Дантеса аббат.
Дантес вместо ответа взял долото, согнул его подковой и снова выпрямил.
- Дадите честное слово, что убьете часового только в случае крайней необходимости?
- Даю честное слово.
- Тогда мы можем исполнить наше намерение, - сказал аббат.
- А сколько потребуется времени на то, чтобы его исполнить?
- Не меньше года.
- И можно приняться за работу?
- Хоть сейчас.
- Вот видите, мы потеряли целый год! - вскричал Дантес.
- По-вашему, потеряли?
- Простите меня, ради бога! - воскликнул Эдмон, покраснев.
- Полно! - сказал аббат. - Человек всегда только человек, а вы еще один из лучших, каких я знавал. Так слушайте, вот мой план.
И аббат показал Дантесу сделанный им чертеж; то был план его камеры, камеры Дантеса и прохода, соединявшего их. Посредине этого прохода ответвлялся боковой ход, вроде тех, какие прокладывают в рудниках. Этот боковой ход кончался под галереей, где шагал часовой; тут предполагалось сделать широкую выемку, подрывая и расшатывая одну из плит, образующих пол галереи: в нужную минуту плита осядет под тяжестью солдата, и он провалится в выемку; оглушенный падением, он не в силах будет защищаться, и в этот миг Дантес кинется на него, свяжет, заткнет ему рот, и оба узника, выбравшись через окно галереи, спустятся по наружной стене при помощи веревочной лестницы и убегут.
Дантес захлопал в ладоши, и глаза его заблистали радостью; план был так прост, что непременно должен был удаться.
В тот же день наши землекопы принялись за работу; они трудились тем более усердно, что этот труд следовал за долгим отдыхом и, по-видимому, отвечал заветному желанию каждого из них.