Пожалуй, закусить им, после умелого приготовления, будет не менее приятно, чем проглотить вот этот ломтик сочной красной рыбины…
После кофе, задымив душистым «Кентом», он, как обычно, заглянул в свой настольный еженедельник и увидел, что, кроме прочего, на сегодняшнем дне там значилось: Маняша П. Елизар Суренович огорчился, что забыл про нее. Маняша была дочерью его подельщика, заведующего промтоварным складом на Яузе Кеши Бардина. У этого сурового подпольного капиталиста, как это часто бывает, уродилась совершенно на него не похожая дочь, эфемерное создание с мозгом пингвина и с претензиями небесной голубки. Месяца два назад на домашней ассамблее у Бардина она метнулась перед глазами Елизара Суреновича светлым пятнышком, длинноногой наядой, и он (удивленный) осторожно поинтересовался у папаши, какой же это годик пошел Маняше. Оказалось, ей уже пятнадцать. Учится в спецшколе с гуманитарным уклоном и кропает стишки. Стишки! За эту подробность Елизар Суренович сразу плотно ухватился. Улучив минутку, в коридоре заговорщицки шепнул стройной отроковице на ушко:
– Наша с тобой тайна! Папане ни слова! Жду во вторник со стихами.
Отроковица желанно покраснела.
– Что-нибудь вы разве понимаете в поэзии, Елизар Суренович?
– Да ты что, пигалица! Пощади стариковское самолюбие. Евтушенко с компанией - все мои ученики. Причем бестолковые. А если серьезно: бог поэзии и есть мой главный бог. Ну иди, иди, а то папаня засечет. Я тебе напомню утречком.
Рисковал Благовестов не слишком. Даже если Кеша прознает про затеваемую шалость, пасть открыть на него не посмеет. Вес не тот. А посмеет, Елизар тут же ему ее и заткнет напоминанием о некоторых секретных услугах. Однако, как и следовало ожидать, Маняша оказалась скрытной девочкой: хоть что-то хорошее унаследовала от преступного отца. Кстати, на эту детскую страстишку к рифмованным строчкам Елизар Суренович в своей жизни подлавливал, подманивал не одну неоперившуюся душонку.
– Приходи, - сказал он в трубку, с приятностью ощупывая под халатом собственное волосатое бедро. - Уже есть кое с кем договоренность. Стихов захвати как можно больше. Возможно, подскочит товарищ из журнала. Ты поняла? Особо подчеркиваю: родителям ни слова. Наша тайна! Потом, когда книжицу выпустим, будет им сюрприз.
Через сорок минут Нанята позвонила в дверь. Он отвел ее в гостиную, ободрил коробкой шоколадных конфет и наконец-то, не торопясь, как следует девочку разглядел. Да, бутончик в логове капиталиста вызрел прелестный. Обернута, правда, в хипповые бесформенные тряпки, но даже под уродливой хламидой видно, что тельце у девочки крепенькое, тугое, соразмерное, с продолжительными, как он любил, линиями бедер, икр, а уж про личико, волосики, про деланно-наивную гримасу и говорить не приходится: восторг! Самый срок напялить ее на сук, чтобы она лишь пискнуть успела, как устрица.
– Поэзия, дитя мое, - начал он, сурово кутаясь в халат, - это не просто строчки на бумаге, это - состояние души. Эту истину я, можно сказать, выстрадал за всю свою долгую жизнь. Годы мои подходят к закату, и - увы! - все в прошлом оказалось тленом и обманом, кроме поэзии. Да, да, дитя мое! Все, к чему так неистово стремятся люди - богатство, слава, женщины, - все это было у меня в изобилии, и все прискучило, омерзело, кроме тех волшебных созвучий, которые мы называем стихами. Поэзия выше жизни и выше всего остального. Она выше и смерти. Почему поэты умирают так легко, ты никогда не задумывалась? Почему так светло прощался с миром великий Пушкин, изнывая от раны? Почему застенчиво, как уснул, умер Есенин? Поэты умирают легко, потому что им внятен тайный смысл бытия, и покидают они юдоль скорби, с улыбкой прислушиваясь к великой музыке сфер.
Они устремляются на свидание с обретенным божеством, а не в могилу, как другие. Манечка, скажу без обиняков: я счастлив был встретить в доме лучшего своего друга родственную душу. Но был и удивлен. Отец твой, между нами, поэтами, говоря, грубое, необразованное существо, с дурным запахом изо рта… Не хмурься, дитя мое, долг поэтов говорить и выслушивать правду.
Безошибочно подвел он девочку к скромному предательству, и она его совершила, чуток порозовев. Да и кто не предавал родителей по нашим темным временам.
– Папочка иногда, да, бывает нетактичен, резок, - прошептала Маняша, не умея укрыться от грозного, испытующего взгляда Елизара Суреновича. - Но сердце у него доброе!
Елизар Суренович сумрачно усмехнулся:
– Бедное дитя! К чему лукавить, мы оба слишком хорошо знаем твоего папочку. Доброе сердце! Если у него доброе, то какое же тогда у волка? Согласись, твой отец - просто дикое, необузданное чудовище. И мамочку поколачивает, разве нет?
Потупясь, еле слышно Маняша шепнула: «Да!» Сразу Елизар Суренович заскучал. Эта девочка была перед ним теперь, как взрыхленная полоска земли, готовая к принятию семени. Но он-то был не сеятель, он был эстет. Он верил в соразмерность всего сущего и с гневом отрицал чудовищный закон энтропии.
– Что ж, почитай, дитя, почитай из заветной тетрадки, - протянул он лениво.
Девочка сбегала в коридор за сумкой и действительно раскрыла на коленях толстую общую тетрадь в коричневом переплете. От вида бездарной коленкоровой обложки Елизар Суренович чуть не застонал и поспешил осушить рюмку коньяку. Маняше выпить пока не предлагал. Это было не к спеху, он еще не решил, далеко ли сегодня зайдет.
Стишата, разумеется, напоминали птичье щебетание. Уйма безвкусицы, подражательности и каких-то заунывных намеков. Тех, кто марает такие стихи и носится с ними по знакомым, конечно, следовало сечь. Порка вообще наилучшее средство от нелепых увлечений. Если человека регулярно с детства пороть, хотя бы в фигуральном смысле, он делается задумчив и необременителен для окружающих. Все-таки трогательное шевеление детских, чуть подведенных губ, издающих комариное зудение, постепенно его возбудило. Да и коньячок взбаламутил нутро. Девочка так разошлась, что темные волосики вспучились надо лбом: пора было прекращать этот цирк. Он поймал ее руку, стиснул, точно в экстазе, возопил:
– Перечитай, дорогая! Последнюю строфу. Умоляю!
Вздрогнув, дева послушно отбарабанила: «Снимала трубку, как сосуд, и было страшно расплескать, дрожала за истомой суть, коленки бились у виска».
– Полагаю, это гениально, - спокойно определил Елизар Суренович, в мнимом забытьи продолжая поглаживать ее ручонку. - Но оценить способен не всякий. Тут нужно особое устройство слуха. Дитя, я горд, что знаком с тобой. Дайка я тебя по-отечески расцелую.
Перетянув к себе на колени, он долго, вдумчиво ее лапал, наслаждаясь ее растерянностью. Бедняжка не понимала, что он с ней делает и зачем. Но под этим непониманием, он подушечками пальцев безошибочно чувствовал, пробивалась легкая ответная вибрация. Если даже она девочка, то недолго пробудет в этом пикантном положении. Кожа ее пахла сушеной дыней. Глубокомысленно извинившись, он посадил Маняшу на прежнее место.
– Когда сталкиваюсь с истинным проявлением поэзии, что-то на меня такое находит, словно ток, словно любовь. Я боготворю тебя за твой дар. Твой талант послан небесами. Тебя, возможно, шокирует, что признается в обожании несколько староватый для тебя человек. Но в поэзии все ровесники, не правда ли, друг мой? Вот твой бокал. Вот мой. Вот лимончик.