Досье «Одесса» - Фредерик Форсайт 9 стр.


Ее звали Олли Адлер, привезли, по‑моему, из Мюнхена. Она была необычайно красива и понравилась Рошманну. Он сделал ее любовницей – официально она именовалась домоправительницей, потому что связи между эсэсовцами и еврейками запрещались. Когда ей разрешали приходить в лагерь, она приносила лекарства, украденные со складов СС. В последний раз я видел ее в рижском порту, когда нас сажали на корабль…

К концу зимы я понял, что долго не протяну. Голод, холод, каторжный труд и ежедневные зверства превратили мое некогда сильное тело в мешок костей. Из осколка зеркала на меня смотрел изможденный, небритый старик с воспаленными глазами и впалыми щеками. Недавно мне исполнилось тридцать три, но выглядел я вдвое старше. Как и все остальные.

Я видел, как полегли в могилы десятки тысяч людей, как сотнями узники умирали от холода и непосильной работы, как их расстреливали, пороли или избивали до смерти. Протянуть даже пять месяцев, что удалось мне, считалось чудом. Жажда жизни, вначале одолевавшая меня, постепенно исчезла, осталась лишь привычка к существованию, которое рано или поздно оборвется. Но в марте произошел случай, давший мне силы прожить еще год.

Я прекрасно помню тот день. Это случилось третьего марта 1942 года, в день второй отправки в Дюнамюнде. Месяц назад мы впервые увидели тот необычный фургон. Размером он не уступал большому автобусу, но без окон, выкрашен был в стальной цвет. Он остановился у самых ворот гетто, а на утренней перекличке Рошманн объявил, что в Дюнамюнде, в восьмидесяти километрах от Риги, открылся рыбоконсервный завод. Работать там легко, сказал он, кормят хорошо и вообще живется вольготно. Работа не тяжелая, посему поедут туда только старики, женщины, больные, слабые и дети.

Естественно, отведать такой жизни захотелось многим. Рошманн шел мимо строя, выбирал тех, кто поедет, и на сей раз старые и слабые не хоронились за спинами сильных, не кричали и не сопротивлялись, как бывало, когда их тащили на экзекуцию, а, наоборот, всячески старались себя показать. В конце концов набралось больше ста человек, их посадили в фургон. Когда его двери закрылись, мы заметили, как плотно они прилегали к кузову. Фургон поехал, но выхлопных газов не было. Потом мы все‑таки узнали, что это за машина. Не было в Дюнамюнде никакого завода. Тот фургон был душегубкой. И с тех пор «отправка в Дюнамюнде» стала означать верную смерть.

Третьего марта по лагерю прошел слух, что ожидается еще один такой рейс, и точно, на утренней перекличке Рошманн объявил о нем. Но теперь никто уже не рвался вперед, потому Рошманн, широко улыбаясь, сам пошел вдоль строя, толкая рукоятью плети в грудь того, кого назначал ехать. Внимательно разглядывал он последние ряды, где обычно стояли слабые, старые и неспособные работать.

Одна старушка предугадала это и стала в первый ряд. Ей было не менее шестидесяти пяти, но, чтобы выглядеть моложе, она напялила туфли на высоких каблуках, черные шелковые чулки, юбку выше колен и игривую шляпку, нарумянила щеки, напудрила лицо, накрасила губы.

Дойдя до нее, Рошманн остановился, пригляделся. Потом лицо эсэсовца расплылось в довольной улыбке.

– Вот это да! – воскликнул он и, плетью указав на старуху, привлек внимание своих приспешников, охранявших тех, кого уже приговорили к смерти. – Не хотите ли вы, юная леди, прокатиться в Дюнамюнде?

– Нет, господин офицер, – задрожав от страха, ответила старуха.

– И сколько же вам лет? – громко спросил Рошманн под смешки своих холуев. – Семнадцать, двадцать?

– Да, господин офицер, – пролепетала старуха.

– Очаровательно, – вскричал Рошманн. – Ну что ж, мне всегда нравились красивые девушки. Выйди, выйди, чтобы мы все могли полюбоваться твоей молодостью.

Сказав это, он схватил ее за руку и выволок на середину Оловянной площади.

Сказав это, он схватил ее за руку и выволок на середину Оловянной площади. Поставил на виду у всех и сказал: «Ну‑с, юная леди, не станцуете ли вы нам, раз уж вы такая молодая и красивая?»

Старуха стояла на площади, ежилась от холода, дрожала от страха. Она что‑то прошептала.

– Как?! – закричал Рошманн. – Не хочешь? Неужели такая юная милашка, как ты, не умеет танцевать?

Его дружки из СС надрывались от смеха. Старуха покачала головой. Улыбка исчезла с лица Рошманна.

– Пляши, – зарычал он.

Она сделала несколько суетливых движений и остановилась. Рошманн вытащил «люгер» и выстрелил в песок у самых ног старухи. От страха она подскочила почти на полметра.

– Пляши… пляши… пляши, старая жидовка! – заорал он и стал всаживать в песок у ног старухи пулю за пулей, приговаривая: «Пляши!»

Расстреляв одну за другой три обоймы, Рошманн заставил старуху скакать целых полчаса. Наконец она в изнеможении упала наземь, лежала, не в силах подняться даже под страхом смерти. Рошманн выпустил три последние пули около лица старухи, запорошив ей глаза песком. После каждого выстрела она всхлипывала на всю площадь.

Когда патроны кончились, Рошманн вновь заорал: «Пляши!» – и пнул старуху сапогом в живот. Мы молчали. Но вдруг мой сосед начал вслух молиться. Он принадлежал к секте хасидов, был невысок, с бородкой, в длинном черном пальто, свисавшем лохмотьями. Несмотря на холод, заставлявший нас опускать уши на шапках, он носил широкополую шляпу своей секты. И вот он начал декламировать из священной книги Шема, все громче повторял дрожащим голосом бессмертные строки. Зная, что Рошманн рассвирепел окончательно, я тоже стал молиться, но молча, просил Бога заставить старика замолчать. «Слушай, о Израиль…» – пел он.

– Заткнись, – прошипел я, не поворачивая головы.

«Адонай елохену (Бог нам господь)…»

– Замолчи же. Всех погубишь.

«Адонай еха‑а‑ад (Господь единственный)», – вытянул он последний слог, как принято у иудейских канторов, не обращая на меня внимания. В тот самый миг Рошманн перестал кричать на старуху. Он поднял голову и, словно зверь на запах, повернулся к нам. Я был выше соседа на целую голову, поэтому Рошманн поглядел на меня.

– Кто это говорил? – заорал он, вышагивая ко мне по песку. – Ты? Выходи. – Сомнений не было, он указывал на меня. «Вот и конец, – подумал я. – Ну и что? Рано или поздно это должно было случиться». Когда Рошманн оказался передо мной, я вышел из строя.

Эсэсовец молчал, но лицо у него дергалось, словно в припадке. Наконец он овладел собой и улыбнулся той спокойной волчьей улыбкой, которая вселяла ужас во всех обитателей гетто, вплоть до охранников.

Его рука двинулась так стремительно, что никто ничего не заметил. Я почувствовал лишь, как что‑то негромко шлепнуло по моей левой щеке, и тут же меня оглушило, словно над ухом взорвалась бомба. Потом я отчетливо, но как‑то отрешенно ощутил, что щека разошлась от виска до губы, словно гнилая тряпка. Еще не успела выступить на ней кровь, как Рошманн ударил меня вновь. На сей раз плеть располосовала правую щеку. Это был полуметровый арапник с гибкой стальной рукоятью и усеянным кожаными шипами наконечником, способным разрезать кожу, как бумагу.

По моей робе и за шиворот потекла кровь. Рошманн поглядел в сторону, потом снова на меня, указал на старуху, которая все еще лежала посреди улицы, обливаясь слезами.

– Возьми эту старую каргу и посади в фургон, – рявкнул он.

И вот, обливаясь кровью, я поднял старуху и понес по маленькой холмистой улице. Я опустил ее на пол фургона и уже собрался уходить, как вдруг она лихорадочно вцепилась мне в руку.

Назад Дальше