Жить в России никогда не было легко, но никогда русский человек не покидал свою землю ради лучшей жизни, а вынужденная эмиграция всегда оборачивалась для него бедой. Самый близкий пример — судьба бывших «белых». Люди покинули родину не из соображений личной выгоды, а сохраняя верность определенным убеждениям; уже одно это, казалось бы, должно служить моральной поддержкой. А вот не служит! Ведь трагедия белой эмиграции не в том, что бывшим кавалергардам пришлось водить такси, а известным писателям — довольствоваться сотрудничеством в грошовых еженедельных листках; ее трагедия в том, что русские люди потеряли Россию. В конце концов все они так или иначе устроились, некоторые совсем неплохо, если говорить о материальном достатке. И что же — легче им от этого?
Полунин вдруг вспомнил, что давно не был в русской библиотеке, — ее владелица, Надежда Аркадьевна Основская, всегда откладывала для него новинки. Обижается уже, наверное, нужно будет заглянуть на этих днях. Вот тоже судьба — никому не пожелаешь…
Впрочем, не стоит обобщать, сказал он себе. Таких, как она, среди здешних старожилов не так уж много, большинство прижилось и о России слышать не хочет. Аргентина, надо признать, тоже растворяет… Но здесь это получается как-то по-другому. Во всяком случае, вряд ли кто из «аргентинизированных» русских сможет когда-либо отблагодарить приютившую его страну так, как отблагодарил Россию женатый на немке датчанин Иоганн Даль — отец составителя «Толкового словаря»…
Улица кончилась, Полунин вышел в сквер на площади Сан-Мартин. Широкий газон, ядовито-зеленый под газоразрядными фонарями, полого сбегал к проспекту Леандро Алем, на площади перед вокзалами каруселью разворачивались вокруг Британской башни игрушечные троллейбусы, а еще дальше — на фоне черного неба и мерцающей россыпи огней Нового порта — огромным брусом льда сиял в свете прожекторов серебряный павильон с пламенеющими на ветру алыми стягами над порталом. Северо-восточный ветер дул в лицо сильно и ровно, донося обрывки музыки из парка Ретиро, слитный шум движения на привокзальной площади и гудки маневровых локомотивов. Он дул прямо оттуда — со стороны павильона, и если продолжить эту линию… дальше, еще дальше, огибая выпуклость земного шара…
Полунин стоял и смотрел, пока не стали слезиться глаза, потом отошел к фонарю, выпростал из рукава запястье. Четверть десятого. Собственно, еще не поздно, — вечер свободен, Дуню все равно не добудишься… Еще раз оглянувшись на павильон, он подавил вздох и направился к станции метро.
Надежда Аркадьевна никогда не считала «Хождение по мукам» шедевром русской литературы; но к первой книге трилогии — к «Сестрам» — у нее было особое отношение. Все в этом романе — его душная предгрозовая атмосфера, слепая беззаботность людей-мотыльков, пляшущих в эйфорическом предвкушении близкой катастрофы, отрекшихся от прошлого и (к счастью для себя!) не знающих будущего, — все ведь это было о ней, это была ее собственная прошлая жизнь, ее далекая молодость. И с Дашей Булавиной они были почти ровесницы: гимназию Надежда Аркадьевна окончила в тысяча девятьсот пятнадцатом.
Теперь она давно уже не могла перечитывать «Сестер» так просто, на сон грядущий, как перечитывают полюбившуюся книгу. Она ее боялась. Не тот возраст, не те нервы, чтобы позволять себе подобные экскурсы в прошлое. А ведь было время привыкнуть, забыть, успокоиться. Успокоились же другие? Нет, слава богу, с нею этого не случилось. Надежда Аркадьевна была бесконечно благодарна не очень-то милосердной своей судьбе за эту грозную милость — дар неувядающей памяти.
… Москва виделась ей всегда зимняя, словно и не было тогда других времен года.
Лето обычно проводили на даче под Тарусой или в Крыму, а осени и весны почему-то не запомнились. Зато зимы, эти сказочные московские зимы — крещенские морозы в сахарно-крупитчатом инее, в ледяном пылании малинового низкого солнца, хрусткий скрип снега под ботиками, запах духов и меха, стремительный визг санных полозьев по Тверской, очереди на Шаляпина и нестройное «Гаудеамус игитур» в Татьянин день, или мглистые, укутанные в туман великопостные мартовские деньки, приглушенный ростепельной сыростью звон трамвайчиков на Арбате, бесшумное мельтешенье галок над зубцами Китайгородской стены — ведь было все это, было, этого не могли отнять у нее никакие войны, никакие революции, это все оставалось с нею сейчас, спустя сорок лет, и останется до самой смерти…
Да, она вспоминала себя, читая о петербургской жизни юной Даши Булавиной, и ей было немного жаль Дашу — все-таки Петербург не Москва, не совсем даже Россия… Но еще больше было ей жаль самое себя, потому что слишком скоро и слишком страшно кончилось сходство их судеб. Может быть, встреть она тогда своего Телегина…
Но Телегин — умный, спокойный, знающий, что делать, — ей не встретился, а встретился Саша Основский, бывший папин студент, которому тот предсказывал блестящую научную будущность. Как многие папины предсказания, не сбылось и это, не получилось из Саши медиевиста. Получился поручик Добровольческой армии — в мятом картузе с крошечным козырьком, в намертво вшитых в шинельное сукно защитных погонах, с глазами, уже тронутыми безумием двух лет гражданской войны; таким она увидела его в Ростове осенью девятнадцатого года, когда уже не было ничего — ни просторной профессорской квартиры на Моховой, ни Москвы, ни России. И папы с мамой тоже не было.
А сама она такого натерпелась и насмотрелась за эти два года, что уже считала себя окаменелой, недоступной никакому человеческому чувству, — поэтому так страшно, на разрыв души потрясла ее эта неожиданная встреча с человеком из прошлого, и она разрыдалась прямо там, на залузганной семечками Садовой, где грубо накрашенные проститутки приставали к казачьим есаулам и подмигивала тусклыми лампочками вывеска синематографа с Верой Холодной…
Потом они сидели в каком-то подвальчике, пропахшем спиртом и шашлыками, за соседним столиком мрачно пил в одиночку молодой полковник с пустыми глазами кокаиниста и трехцветным шевроном на рукаве. На крошечную эстраду вышел человек в потрепанной визитке, низенький и волосатей, и стал читать подвывая: «Разгулялись, расплясались бесы по России вдоль и поперек, рвет и крутит снежные завесы выстуженный северо-восток… » Саша все расспрашивал ее, и она рассказывала, плакала и рассказывала снова, и словно ледяная корка трескалась и таяла на ее сердце. «Нам ли взвесить замысел Господний? Все поймем, все вытерпим, любя, — возглашал декламатор, — жгучий ветр полярной преисподней — Божий бич — приветствую тебя! »[50] . Обессиленно прикрыв глаза, он качнулся в поклоне, за столиками немного похлопали, а соседний полковник вдруг поднялся, смахнув на пол стакан, и потянул из деревянной кобуры длинный вороненый маузер. «Приветствуешь, значит, — сказал он неожиданно трезвым голосом, со скукой, — вот я тебя сейчас поприветствую, жидовская сволочь… » Саша бросился к нему вместе с другими офицерами, в короткой свалке оглушающе бабахнул выстрел, под потолком разлетелась лампочка, завизжали женщины. «Идемте, Надежда Аркадьевна, — сказал Саша, когда буяна утихомирили, — простите, не предполагал, здесь обычно без скандалов… »
Через неделю они обвенчались в холодной, ободранной церкви. Страшной весной двадцатого года, получив известие, что муж убит под Екатеринодаром, Надежда Аркадьевна родила мертвого ребенка.