Небо еще не светлело, и утро можно было узнать только по тому, что звезды передвинулись налево по кругу. Большая Медведица, лежавшая вечером, точно ковш, за ночь повернулась на своей ручке и встала, как вопросительный знак.
После вчерашней пурги казалось, что чего-то не хватает. Не было присвиста ветра, который весь день вчера вырывался из-за углов зданий с такой силой, что люди пробирались согнувшись и наклонив голову. К утру наступила глубокая тишина. Можно было расслышать все звуки, далекие и близкие, определить, откуда доносится тот или другой, и почти со зрительной ясностью представить себе утренние дела людей в военном городке.
С разных сторон площади слышались визг блоков и хлопанье дверей, звуки шагов многих людей в сапогах по скрипящему плотному снегу. Это красноармейцы выходили из казарм на утреннюю зарядку. Потом раздался протяжный счет: «Ра-аз, два-а…» и хруст снега под тяжестью приседающих тел.
От домов, где живут командиры, торопливо прошли два человека, и звук их шагов долго удалялся через большую площадь к казармам. В правой стороне городка зазвенело у колодца привязанное на цепь железное ведро, заскрипел в уключинах деревянный ворот, все ускоряя вращение от падающего вниз ведра; потом послышался звук наматываемой цепи, полилась вода, и лошадь переступила с ноги на ногу, отрывая примерзшие полозья. Кто-то сказал ясным и молодым голосом: «Ну и мороз нынче!» – и слова эти можно было расслышать на другом конце городка. Это водовозы красноармейской кухни приехали к колодцу за водой.
Мороз и вправду был крепкий. Я озябла, и волосы у меня заиндевели, но не хотелось уходить в комнаты: вокруг все прибавлялось звуков и света и все шире развертывалось утро военного городка.
С нашего крыльца мне хорошо было слышно, как от конюшен ступали лошади, одни не спеша, а другие забегали вперед, вскидывая головами, и тогда звякали цепные чембура. Покрикивая на лошадей, красноармейцы вели их поить. Прошли часовые к воротам сменяться, и нарастание шумов и звуков утра на время приостановилось, зато стали резче видны предметы – крыши домов, деревья, – а звезд на небе стало меньше.
Когда совсем посветлело, от штаба по снегу цепью прошли три красноармейца. Один нес катушку с телефонным проводом, понемногу ее разматывая, другой поддерживал провод на высоте своего роста, помогая третьему, который на длинной палке поднимал провод вверх и зацеплял за сучья деревьев. Они учились проводить телефон в зимних условиях; как говорил Андрей – «наводили кабельную линию». Так хотелось, чтобы мелькнул на белом снегу черный быстрый Колбах, но его нигде не было видно.
Уже начался рабочий день городка, и я пошла в комнаты.
Проводив Андрея на работу и Лену в школу, я занялась своим делом у себя за столом. Слышу: в парадное постучали. Открываю дверь – и себе не верю: передо мной стоит товарищ Савельев с таким сердитым лицом, что узнать его сразу никак нельзя. Голос у него возбужденный, и он говорит с места в карьер, не здороваясь:
– Что же, товарищ начальник раздумал насчет собаки? Мы так вам советовали взять Колбата… Хорошая собака, а его на улицу?..
Ничего не понимаю и стою неподвижно.
– Вот поглядите, что с Колбатом наделали! – и выскочил обратно в дверь.
Я за ним.
Лежит на нашем крыльце на белом сверкающем снегу черный Колбат. Лежит неподвижно на боку, с запавшим животом, вытянув четыре деревянные какие-то лапы, и весь заиндевел. Голова откинута, и в прикрытых глазах посверкивают внизу узкие полоски голубых белков, а шерсть на груди красная от крови.
– Это что? – сердито спросил Савельев, приподнял правую лапу Колбата, и она вдруг в его руках надломилась.
Мне показалось, что тут уже все кончено…
– Перебили Колбату обе кости… Чего с ним теперь делать?
Я смотрю на Колбата и вижу: чуть шевелится заиндевелая шерсть на хребте. Приложила руку к груди. Слышу далекое и легкое движение жизни. И вот Колбат приоткрыл глаза.
– Так он же еще жив! – закричала я. – Скорее несите его в комнаты!
Савельев не задумался, поверил, видно, сразу, что я так же, как и он, жалею Колбата, склонился к нему, осторожно подвел руки под бок и задние лапы собаки, поднял ее и понес в дом. Я пошла впереди открывать ему двери.
Положили мы Колбата посередине столовой на серый половик. Когда его опускали, он немного пошевелился и затих. Окоченел совсем. И я не знаю, что бы сделать ему еще. Не человек: водки ему не дашь, чаю горячего не предложишь. Но в комнате тепло, и печь уже вытоплена. Хотела его к печке придвинуть, товарищ Савельев говорит:
– Не надо, пусть сам полегоньку отходит.
И слово-то какое пришлось! Так говорят про умирающих. Нехорошо стало у меня на сердце: погибает из-за нас собака. Хотела было потереть Колбату шею и живот, да иней на нем растаял в теплой комнате и подмочил шерсть; пусть уж лучше обсохнет.
– Колбат! – позвал Савельев. Глядим: пес слабо повел хвостом по полу, протащил немного, отдохнул, опять протащил. Я ему быстро согрела молока, подставила к носу – не пьет. И вспомнила, что в кухне есть рубленое мясо. Принесла горсть мяса и положила около чашки с молоком. Смотрю на него. Вот он потянул носом мясной дух, скосил глаза в сторону мяса и, не поворачивая головы, слабо лизнул языком. Я мясо поближе подвинула к носу – он кусочек слизал и съел. Мы с Савельевым открыли ему рот и налили туда теплого молока. Поперхнулся, но выпил. Так и стал наш Колбат отходить, только не к смерти, а к жизни. Укрыли мы его козьей шкуркой, оставили лежать, а Савельев стал мне рассказывать, где он нашел Колбата.
– …Я смотрю, что собаки не в себе, так и жмутся к будкам… «Что за оказия? – думаю. – Это кто-нибудь затаился. Собаки тайного хуже боятся…» Заглянул за будку Каниса, а за ней Колбат!.. Сердце у меня зашлось, когда я его увидел, – закончил Савельев. – Осерчал я… Вы уж простите, только я подумал: «Позабавились, да и прогнали собаку!»
– Что вы, Савельев, – сказала я, – да как же вам не стыдно?..
– А и стыдно, – просто сказал Савельев, – я же знаю, товарищ начальник понимает, что собака эта – всех мер! [1]
Пока Савельев рассказывал, козья шкурка потихоньку стала шевелиться, и вот уже видно, как из-под нее высовывается темный собачий нос, мелькает розовый Колбатов язык, а рубленое мясо понемногу исчезает. Я подошла к нему, а Колбат как зарычит!
– Теперь, – говорит Савельев, – он еще с большей опаской станет относиться к людям. Ведь он от человека потерпел: рана у него на лапе стреляная.
Однако что-то надо делать. Принесла я йод, бинт, нащепала гладких лучинок для неподвижной повязки, и мы условились, что я буду Колбата перевязывать, а Савельев сядет напротив его морды и будет повторять «фу», чтобы Колбат меня не укусил. А ждать от Колбата теперь всего можно, потому что он озлобился.
Сел Савельев на маленькую Ленину скамеечку против Колбата, я – прямо на пол и взяла легонько больную лапу. Слышу, хоть и слабый пес и рычит заглушенно, но не по-доброму, а с настоящим злом. Я повторяю: «Колбат! Колбат!», Савельев говорит: «Фу!», и так я поднимаю лапу все выше и выше. Вижу, что входное отверстие маленькое, аккуратное, а выходное шире – наперсток войдет, – и из него, отогревшаяся в комнате, сочится струйкой кровь. Перелом я нащупала: обе кости перебиты, но не чувствуется, что много осколков. Однако кость на кость заходит, сближенная сократившимися мускулами.
Взяла я ножницы и стала очень осторожно обстригать шерсть вокруг ранок.