Поразительно это систематическое саморазрушение в течение многих лет, оно было подобно медленно назревающему прорыву плотины – действие, полное умысла. Дух, который осуществил это, должен теперь праздновать победу; почему он не дает мне участвовать в празднике? Но может быть, он еще не довел до конца свой умысел и потому не может ни о чем другом думать.
Тому, кто при жизни не в силах справиться с жизнью, одна рука нужна, чтобы отбиться от отчаяния, порожденного собственной судьбой – что удается ему плохо, – другой же рукой он может записывать то, что видит под руинами, ибо видит он иначе и больше, чем окружающие: он ведь мертвый при жизни и все же живой после катастрофы. Если только для борьбы с отчаянием ему нужны не обе руки и не больше, чем он имеет.
Родители играли в карты; я сидел один, совершенно чужой; отец сказал, чтобы я играл с ними или хотя бы смотрел, как играют; я нашел какую-то отговорку. Что означал этот многократно повторявшийся с детства отказ? Приглашения открывали мне доступ в общество, в известной мере к общественной жизни, с занятием, которого от меня как от участника требовали, я справился бы если не хорошо, то сносно, игра, наверное, даже и не слишком наводила бы на меня скуку – и все-таки я отказывался. Если судить по этому, я не прав, жалуясь, что жизненный поток никогда не захватывал меня, никогда я не мог оторваться от Праги, никогда меня не заставляли заниматься спортом или каким-нибудь ремеслом и тому подобное, – я бы, наверное, всегда отклонял предложение, так же как приглашение к игре. Лишь бессмысленное было доступно – изучение права, канцелярия, потом бессмысленные добавления, например работа в саду, столярничество и тому подобное; эти добавления подобны действиям человека, который выкидывает за дверь несчастного нищего и потом сам с собой играет в благодетеля, передавая милостыню из своей правой руки в свою же левую руку.
Но я всегда от всего отказывался, возможно, из-за общей слабости, в особенности же из-за слабости воли, только понял это я поздно. Раньше я считал этот отказ чаще всего хорошим признаком (обольщенный большими надеждами, которые я возлагал на себя), сегодня же от этой приятной точки зрения почти ничего не осталось.
Мои внутренние возможности для (я не хочу сказать – изображения или написания «Скупого», а именно для) самого скупого. Нужно только быстрое решительное движение – и весь оркестр зачарованно уставится туда, где над пультом капельмейстера должна подняться дирижерская палочка.
Чувство полнейшей беспомощности.
Что связывает тебя с этими прочно осевшими, говорливыми, остроглазыми существами теснее, чем с какой-нибудь вещью, скажем с ручкой в твоей руке? Уж не то ли, что ты их породы? Но ты не их породы, потому-то и задался таким вопросом.
Эта четкая отграниченность человеческого тела ужасна.
Странная, непостижимая сила предотвращает гибель, молча направляет. Сам собой напрашивается абсурдный вывод: «Что касается меня, я давно бы погиб». Что касается меня.
1 ноября
«Песнь козла» Верфеля.
Свободно повелевать миром, не повинуясь его законам. Предписывать закон. Счастье быть послушным этому закону.
Однако невозможно предписать миру такой закон, при котором все оставалось бы по-прежнему и лишь новый законодатель был бы свободен. Это был бы не закон, а произвол, смута, самоосуждение.
2 ноября
Шаткая надежда, шаткая вера.
Бесконечное хмурое воскресенье, поедающее целые годы, годам равное послеобеденное время. Попеременно в отчаянии бродил по пустынным улицам и успокоенный лежал на диване. Порой вызывали удивление почти беспрерывно тянущиеся бесцветные, бессмысленные облака. «Тебя ждет великий понедельник!» Хорошо сказано, но воскресенье никогда не кончится.
3 ноября
Звонок по телефону.
7 ноября
Неизбежная необходимость в самонаблюдении: если за мною кто-то наблюдает, я, естественно, тоже должен наблюдать за собой, если же никто другой не наблюдает за мною, тем внимательнее я должен наблюдать за собой сам.
Можно позавидовать легкости, с какой от меня может избавиться всякий, кто поссорится со мной или кому я стану безразличен или надоем (при условии, что дело не идет о жизни; когда однажды казалось, что у Ф. дело идет о жизни, избавиться от меня было нелегко, – правда, я был молод и силен, и желания мои тоже были сильными).
1 декабря
После четырех посещений М. уедет, завтра уезжает. Четыре спокойных дня посреди дней мучительных. Как долог путь от мысли, что я не грущу по поводу ее отъезда, не грущу по-настоящему, до понимания, что ее отъезд все-таки вызывает во мне бесконечную грусть. Разумеется, грусть не самое страшное.
2 декабря
Писал письма в комнате родителей. Формы гибели невообразимы. Недавно представил себе, что малым ребенком я был побежден отцом и теперь из честолюбия не могу покинуть поле боя – все последующие годы напролет, хотя меня побеждают снова и снова. Все время М., или не М., а принцип, свет во мраке.
6 декабря
Из одного письма: «Оно согревает меня в эту грустную зиму». Метафоры – одно из многого, что приводит меня в отчаяние, когда пишу. Несамостоятельность писания, зависимость от служанки, топящей печь, от кошки, греющейся у печи, даже от бедного греющегося старика. Все это самостоятельные, осуществляющиеся по собственным законам действия, только писание беспомощно, существует не само по себе, оно – забава и отчаяние.
Двое детей, одни в доме, забрались в большой сундук, крышка захлопнулась, они не смогли открыть ее и задохнулись.
20 декабря
Много перестрадал в мыслях. В испуге вскочил, вырванный из глубокого сна. Посреди комнаты за маленьким столом при свете свечи сидел чужой человек. Он сидел в полумраке, широкий и тяжелый, расстегнутое зимнее пальто делало его еще более широким.