Романтики и реалисты - Щербакова Галина Николаевна 14 стр.


… Да еще перед тобой, перед пиджаком…

– Театр сдох. Душит смех, когда на сцене пылает будто бы мартеновская печь. И перед этой будто бы печью будто бы живые люди. А интеллигентный, умниц а а ктер плюет по-ямщицки на ладони, чтоб пошуровать в этой будто бы драматургии…

– Это поиск. Это ощупь… Он всегда идет через будто бы… И я не знаю, что лучше: поплевывающий будто бы сталевар или сразу пять Пушкиных в будто бы кибитке.

– Тоже смех! Хотя эпоха Пушкина уже подлежит абстрагированию… Было давно, и неизвестно, правда ли. Но не трожь то, что болит сегодня. Если не знаешь как.

– А я и не трожу. То есть не трогаю… Я вообще… Так… Ася! Подымите нос, а то мы подумаем, что мы вам мешаем… Что Крупеня, не говорил вам в тет-а-тете, когда уйдет?

– И что человек выжидает? Всем все ясно…

– Олечка, что тебе ясно?

– А то, что Барс уже был на беседе. Правда, смущает его актерское прошлое. Что он искал за кулисами?

– Действительно, что? Умный не пойдет в артисты?.. Умный в гору не пойдет. Он умный, он знает…

– Куда же умному идти? Куда? – А ты не знаешь?

– Я серьезно!

– Это в эпоху китча? Или как это, Каля, называется?

– Мы все-таки Асе мешаем. Ася, пошлите нас к черту! Не стесняйтесь, тут одни бездельники.

– Между прочим, бездельники – очень нужные люди. Они, именно они создают атмосферу труда.

– Ого!

– Уверяю тебя! Они устанавливают необходимую разницу температур, чем обостряют мысль… Ася, вы согласны? Мы трепемся, вы корпите, в результате возникает праведный гнев, а на нем, как на почве…

– Ни хрена не вырастет. Гнев – это пустыня. Это зыбучие пески. Это когда ничего, никого, нигде…

– Не согласен. Гнев – это чернозем. Все революции родились из гнева…

– Такую революцию перешибают соплей… Если она из гнева…

– Именно эту и не убить. Убивают ту, что сконструировали в своих шизофренических головах далекие от жизни теоретики. Там, где голый расчет и никакого настроения… Только гнев продуктивен. Гнев плюс Ленин…

– А! Так у тебя уже появился плюс! С плюсом я согласен… А где Ася? Ушла? Это что, демонстрация?

– Да ну вас! Человек ушел сдать материал на машинку.

– Как она вообще?

– Не понимаю этой манеры тащить в Москву периферию. Зачем? Отвечать на письма?

– Но кто-то должен это делать?

– Она ничего себе, только до ужаса провинциальна…

– Это ругательство?

– Почему? Это почти научная терминология.

– Ну что? Разбежались? Каля, забыл тебе сказать, эта помада тебе очень, очень идет…

– Номер семь…

– Я так и думал… Семь – прекрасно. Как число.

– Семьсот лучше.

– Кстати, Оля! Выручишь?

– Сколько?

– Господи! Хотя бы красненькую!

– У меня пятерка.

– Хуже, но тоже красиво… Спасибо, дорогая! Дай Бог здоровья твоему папе. Все бедняга пишет и пишет?..

– Не хами! Отберу пятерку.

– Что ты, Олечка, что ты! Передай папе, что, если какого-нибудь критика надо побить, я за три рубля сделаю это очень профессионально.

– Передам. Но он удивится, почему так дешево – три рубля?

– Эго ведь у меня проходит по разряду сантехнических работ.

– А ежели надо побить коллегу за плагиат?

– Это как ремонт и перестилка паркета. Дороже. Не каждый способен оплатить.

– Все! Хватит! Расходитесь!

– Последняя загадка. Висит груша – нельзя скушать…

– Отвали.

– Ну что это, что?

– Знаем, знаем… Лампочка накаливания. С детства усвоили.

– Дураки! Это – тетя Груша повесилась… Все! Ушел! Привет Асе. Скажите ей, что она мне нравится. Особенно глаза. В них что-то первобытно овчинное… Каля, не надо в меня ничего бросать. Меня уже нет!

Оля открыла окно. Накурили!

– Ей надо помочь. Давай сбегаем поедим и заберем у нее часть писем..

– А когда я буду писать свой материал?

– Ладно, ты пиши. А я сегодня, пока не разгребу эту конюшню, не уйду.

– Ее невозможно разгрести…

– Я хочу это сделать для нее. В сущности, она не лишена достоинств.

– Может быть… Но какое нам, собственно, дело до этого?

Светкин врачебный участок – три четырнадцатиэтажные башни и четыре барака. Это в одной стороне. А через овражек – целая бывшая деревенька с церквушкой, баней, летучим базарчиком. Пройдешь деревеньку, и снова Москва. Снова башни. И в одной из них – сестра Мариша. Но Светка ее не лечит. Там другой участок. И вообще другой район. Башен Светка не любит. Похожие друг на друга, с мрачными коридорами, с грязными лифтами. Дома совсем молодые, и эту запущенность и мрачность Светка не может людям простить. Все ведь из коммуналок. Знают и правила очередности, и законы общей площади, но «ни одна сволочь» (зачем же так грубо, дочка, сокрушается Полина) не выйдет с веником на площадку. Ходила в ЖЭК, устроила молодому начальнику («Хлюст и хлыщ») скандал, он долго тряс головою, пытаясь, видимо, разместить Светкину информацию в нужных мозговых ячейках. Но информация не влезла. И тогда он разразился бранью и заявил, что не его это дело – мести коридоры, а если она такая умная, пусть сагитирует кого-нибудь работать за эти деньги.

Бараки снесут не сегодня-завтра. Уже многие уехали. Те, что остались, приглядываются к башням. Это их будущее. Выясняют ее, врача, мнение, на каком этаже лучше – в самом верху или самом низу. Первый, конечно, ужасно, но и последний…

Светка любит ходить по деревеньке. От чего здесь застрахован – это от однообразия. В каждом дворе что-то свое. И все-таки все ждут не дождутся: когда дом снесут? Когда снесут? Ходит Светка по своему участку, раздраженная, и славы ей это не прибавляет. Есть у нее на участке один старик. Астматик, гипертоник, желудочник, в общем, есть ему отчего умереть. Но делать это он не собирается, живет разумно, весело, без неврастении. Светка пару раз помогла ему выкарабкаться. С тех пор у них «отношения».

– Я хочу знать, – это после всего, когда Светка уже выписывает рецепты, – вы принципиально не улыбаетесь пациентам?

– Отнюдь, – ответила Светка. – Мне просто не хочется.

– Но ведь это же патология! Здоровая, молодая, красивая женщина – и ей не хочется улыбаться. Я уже не касаюсь профессиональной стороны – по ней, Светланочка Петровна, вы просто обязаны улыбаться.

– Если от этого будет зависеть ваша жизнь, я не закрою рта. Но ваша жизнь и жизнь других зависят от другого. Моя улыбка тут ни при чем.

– Она нужна, милый доктор, для настроения.

– О черт! – Светка трет виски. – Наверное, вы правы. Я буду улыбаться.

– О вас говорят: высокий профессионализм минус душа.

– Это вы сами придумали. Я знаю, что обо мне говорят.

– Ну и что?

– Что я вредная! Нечуткая.

– Светочка, улыбайтесь. Вам не хватает только этого.

– Мне не хватает сестер для помощи на дому. Еще одного врача для такого большого участка. Машины для оперативности. Чистоты в подъездах и во дворах. Не хватает глаз, рук, если хотите, знаний… По-вашему, это все можно заменить улыбкой?

– Вы умница, доктор. Всего перечисленного у вас и не будет в ближайшее время. А вы потеряете индивидуальность. Станете Рассерженной Барышней, Не Желающей Мириться. Пишется с большой буквы.

– Вы, я вижу, совсем выздоровели. Больше я к вам не приду. Придете ко мне сами.

– А вы мне улыбнетесь?

– Улыбнусь, если уговорите свою внучку вымыть лифт. Горячей водой – это десять минут работы.

– Боюсь, я останусь без улыбки. Вы себе представляете, как можно заставить пятнадцатилетнюю девицу в клешеных брюках мыть лифт?

– Пусть снимет брюки…

– Над ней же будут смеяться… Моя дочь этого не допустит.

– Ну, ладно. Я пошла.

– Я поговорю с женщинами с первого этажа. Может, сговорю кого-нибудь…

– Попробуйте. Скиньтесь, наконец, по полтиннику, заплатите.

– Да, да… Конечно. Надо сложиться. Хотя я не представляю себе, кто будет ходить, собирать эти деньги… Вы думаете, это так просто, доктор?

– Колоссальные трудности! Индустриализация. Хлеб по карточкам.

– Я серьезно… – Я тоже… До свидания…

Светке было тошно. Улыбайтесь! Все жаждут безмозглой доброты. Все. Массовая проповедь бодрой улыбки. Зачем? Она, доктор, может научно засвидетельствовать, что беспочвенная радость так же плохо отражается на нервной системе, как и беспочвенная тревога. Человеку хорошо только тогда, когда он не находится в состоянии лукавства с самим собой. Доброта – это ведь не убаюкивание. Спи, детка, спи. А что такое доброта? Девица в расклешенных брюках, моющая лифт? Она добра? Или она просто дура? А собственно, почему над ней стали бы смеяться?

– Доктор! Доктор!

Светлана повернулась к бараку. Она уже по голосу узнала – это зовет ее Лиза Клюева. Множественный перелом голени. Поэтому не переезжает отсюда. Ей уже дали квартиру на десятом этаже, а лифт еще не пущен. Светлана ездила туда – это на другом конце Москвы. Тамошний начальник ЖЭКа очень хорошо ее понял, так хорошо, что бросил в приемной очередь и повел ее к дому, где получила квартиру Лиза Клюева. Дом был красивый, белый, как океанский лайнер.

– Дом на четыреста квартир, – говорил начальник. – Знаете, сколько въехали? Пятнадцать семей. Все хотят друг друга перехитрить. Как я могу пустить лифт в пустом доме? Детвора начнет кататься. Обдерут весь пластик. Дом красавец, но ведь он не дышит… Понимаете, в нем нет человеческого тепла… Он стареет от этого больше, чем от эксплуатации. А что я могу сделать? Собирать квартиросъемщиков по всей Москве? Приезжайте, дорогие новоселы! Я купил пятьдесят метров красного сатина. Я заказал транспаранты для каждого подъезда отдельно. Посмотрите, мы даже не повторились ни разу. Тут «с новосельем». Там «добро пожаловать». Опять же «счастья в новой квартире». Я сочувствую вашей переломанной. Но не напрасно она сидит в своем безэтажном бараке. Я ей лифт не гарантирую в ближайший месяц.

– А вы рискните – пустите лифт. Может, ничего и не случится. Тут и ребят-то не видно.

– Я не привык рисковать, доктор. Я из счетных работников. Я знаю, что почем. Да и потом – все равно не приедут. Каждый мечтает приехать последним.

– Смысл?

– О! Большой! Приезжайте как-нибудь еще. Я вам объясню человеческую натуру, как я ее понимаю, а сейчас я пойду, вы видели – в приемной полно нервных людей.

– Простите, а где вы живете сами?

– Сейчас, доктор, вы будете смеяться, но я тоже из этого дома. Но пока я живу на улице Маши Порываевой. Уже не улица – одни строительные руины.

– Все ясно…

– Я очень боюсь, что вы ничего не поняли. Мне так хочется вам все объяснить… Например, что такое улица, на которой ты родился… Или булочная, где ты сорок лет берешь хлеб… Или парикмахер, который брил тебя двадцать второго июня сорок первого года. Утром. Еще до радио.

– Могу это понять…

– Я приручаю себя к этому дому. Я смотрю на него и говорю: какой он красивый. Лебедь! Я говорю: какое счастье жить в таком красивом доме! Это я так себя воспитываю. Потому что мне жалко улицу Маши Порываевой. Вы можете представить себе дурака, которому ободранное вчера дороже разодетого завтра? Я – такой дурак. И мне стыдно, что я такой…

Светлана не любила путаться в себе. Сбил ее с толку этот разговор. Совсем недавно она злилась на тех, кого не мог дождаться, когда «его снесут». Теперь получалось: не очень-то этого люди и ждут. Отец, мечтая вернуться в Москву, говорил: «Там родные могилы, матушка, батюшка… (Так вот именно, нелепо – матушка, батюшка). Там улицы, камни, которые тебя видели молодым. Ты, доченька, этого еще не поймешь… А у прошлого великая сила. Она тянет к себе не менее сильно, чем будущее». – «Тебя выперли из Москвы, выперли, – кричала Светлана. – Там есть камни, есть! Ими в тебя кидали… В тебя и в твою жену…» – «Ах ты, Боже мой! – беспомощно отвечал отец. – При чем тут это? Это было время такое. В конце концов, я его пережил. И мне было гораздо легче, чем другим».

Она так до конца и не знала, не могла понять: что это в человеке? Сила ли в том, что он умеет прощать, умеет забывать, умеет стать выше обид и унижений и готов вернуться на улицу молодости, потому что она – улица молодости, даже если молодость была тяжкой? Или все это слабость? Но тогда надо иначе, надо безжалостно рвать пуповину, и пусть, к черту, летят могилы, камни, бараки, надо рвать все нити и уплывать в будущее на белых, чистейших океанских лайнерах. И вдруг ее пронзили боль, страх. У нее еще нет могил. Бабушка? Аккуратненький крестик на зеленом холмике. А рядом другой холмик, придавленный белой плитой с фотографией смеющейся женщины в берете. Маришина и Семенова родная мама. Ее мама, Полина, у этой могилы робеет, даже ростом становится ниже и все норовит куда-нибудь уйти, благо есть к кому, все могилы ей тут знакомы. И каждый раз отец притягивает ее к себе, и они так и стоят, обнявшись, а женщина на камне улыбается им. Больше тридцати лет она смеется одинаково приветливо всем, кто смотрит на нее через ограду. Надо быть просто ненормальным, чтобы связывать себя равнодушием мертвых, равнодушием прошлого.

Назад Дальше