Романтики и реалисты - Щербакова Галина Николаевна 35 стр.


Тогда же ей гадала одна цыганка-сербиянка. Сказала: «Будет двое детей, а мужик твой уйдет к чернявой. Но ты не переживай. Найдется и на тебя хороший человек. Военный. И будешь ты жить в богатстве и ездить на машине». У сербиянки были горячие шершавые руки и колючие насмешливые глаза. Деньги она сунула за пазуху и прибавила: «Жить будешь долго, и дети будут жить долго, и без хлеба никогда сидеть не будешь, и одежа на тебе всегда будет приличная. Умирать будешь с улыбкой».

После этого гадания Тася долго плакала: значит, у них с Олегом не навсегда?

– Тю, дура! – сказала ей мать. – Нашла кого слушать! Эта цыганка чертова всем разводы предсказывает, потому что у самой мужика сроду не было. Она по женской части неполноценная.

А потом все забылось, все прошло. Чем дальше жили, Тем больше она ценила мужа: за то, что не пьет, за то, что детей любит, за то, что не бабник, за то, что себя не жалеет на работе, за то, что у него слово никогда не расходится с делом, что если он сказал, то сказал; за то, что он жалеет ее первоклашек, брошенных отцами, желваки у него ходят, когда она рассказывает истории некоторых своих учеников.

В последние годы надежность Олега прошла еще одну, ему не известную проверку. Недавно она стала чуть посвободней – подросли дети, вот и появились у нее первые московские подруги. До этого с бюллетенями, с хворобами все было не до того. А тут вроде сутки стали шире – и по телефону поболтать можно, и в магазин просто так зайти, и в гости сбегать.

И стала Тася попадать впросак, принимая за чистую монету длинные и сладкие телефонные разговоры новых подружек:

– Ах, так тебя хочется видеть! Ах, собралась бы! Чтоб нос к носу, пошептаться, поплакаться…

И влезала Тася в сапожки, и ехала через всю Москву, держа за жгутик коробку с тортом, чтобы обрадовать кого-то, чтоб дать возможность – как это? – нос к носу…

Всегда приезжала не вовремя и некстати. Будто и не звал ее никто. Потом поняла: телефонный стиль отношений не подразумевает большего, чем разговор в трубку. Поговорили, и хватит. Ехать-то зачем? Встречаться? Возвращалась назад потерянная и растерянная, давала себе слово: никогда больше! И снова ехала, потому что опять верила необязательным словам, и опять попадала впросак с этим своим простодушным буквализмом. Ну как же не ценить после этого Олега, который если говорит кому-то по телефону «приезжай», то тут же раздвигает стол, а если занят, если пишет, то так и говорит: «Не могу, работаю, кончу – позвоню… Не сердись…»

Тася никому не признавалась, но от неумения приспособиться, научиться правилам игры страдала. Получалось так, что все ее воспитание, все ее убеждения, все взгляды, все то, что она считала честным и правильным, – все, как тот мост, что выстроили не поперек реки, а вдоль. Хороший мост, но кому он нужен? Пусть бы поплоше, но чтоб перейти было можно… И в этом своем смятении всегда находила одну опору – Олега.

А вот последние месяцы – сплошная мука. Даже сербиянку вспомнила: «Уйдет к чернявой». «Не уйдет, – думала Тася. – У него и ноги не пойдут, и голова о таком не подумает». Но видела – думает голова. Становилось страшно не оттого даже, что уйдет, а оттого, что без Олега – вроде бы невесомость. Где верх, где низ, где право, где лево? Она и заработает, и прокормит ребят, и воспитать их сумеет. Здесь ей будет просто страшно. Сколько лет в Москве, а страшно. Она до сих пор с опаской опускает пятак в метро, ждет, что ее ударит. Она стесняется парикмахерских, где ее причесывают как придется, заранее убежденные, что, как бы ни причесали, она скандалить не будет. Как же ей остаться с глазу на глаз с этим враждебным, непонятным городом? Без Олега, одной?

Тася не видела: Олег давно стоит в дверях, смотрит на нее. Он принес ей в клюве очень красивую фразу: «Я так тебе скажу, Таисия, жить без любви – безнравственно». И, повернись Тася к нему сразу, слова были бы сказаны. Но она его не услышала. Она сидела так неподвижно, так печально окоченев, что Олег испугался: жива ли?

– Тася! – крикнул он и выронил красивую фразу.

– А? – ответила Тася и вскочила и уставилась на него с ужасом: вот сейчас… Что же она ему скажет? Наверно, надо так: «Я желаю тебе счастья, Олег. Обо мне не беспокойся».

– Ты знаешь, – сказал Олег. – Мне предлагают поехать в Антарктиду с экспедицией.

– Ой! – обрадовалась Тася: «Не то, не то!» – Ой, как интересно. Я так рада, так рада!

А сердце билось так, что подумалось: «сейчас умру»

– Это целый год, мать! – сказал Олег.

– Господи! Ну и что? – запричитала Тася. – Справлюсь! – Что значили теперь год, два, три, если она только что приготовилась жить без него всю жизнь! – Ты о нас не думай! Все будет хорошо. Ты же писать будешь?

Олег смотрел, как она кружила по комнате, что-то поправляла, трогала, вся помолодевшая, похорошевшая от этих ненужных, нелепых движений, жена, которую полагалось, требовалось сейчас отрезать от себя безжалостно и начисто, потому что так – нравственно?

– Столько увидишь, столько узнаешь и напишешь книжку, – говорила Тася, и сама удивлялась, как складно говорит. Про книжку даже сообразила… Ведь не о том она сейчас думает. Она думает: Антарктида – это ее счастье, это ее удача. Олег уедет и будет жить воспоминаниями. И какая бы Мариша ни была красивая, чем бы она ни одарила его за это время, о ней и детях он все равно будет вспоминать чаще. Ведь есть же что вспомнить – и хорошего, и веселого. – Книжку напишешь, мальчики радоваться будут, что папка – писатель, – пела отделенная от сердца гортань, принявшая на себя роль собеседника.

«Болезни ребят вспомнит – забеспокоится. Телеграммы будет слать – ждать ответа…»

– Ты здорова, мать? – спросил Олег. – Щеки у тебя красные…

– Когда это я болела? Я просто очень за тебя обрадовалась!

– Я тоже рад! – сказал Олег и вышел покурить на площадку. Странное у него было ощущение, будто самого главного разговора не было и тем не менее – он был. Путь в будущее все-таки лежал через Антарктиду. Короче пути не было.

«Это мое счастье такое, – злилась Корова, – как я дежурю, так в газете одн а а хинея. Кто здесь работает? Кого набрали? Не умеют согласовывать подлежащее со сказуемым! Не статьи, а огнетушители – шум и пена». Она черкала и черкала полосы красным карандашом. Это тоже была ее манера. Вопреки указаниям, просьбам, распоряжениям она одна продолжала расправляться с газетой при помощи толстого красного карандаша, отчего газетные полосы, прочитанные ею, казались прошедшими через перестрелку и мелкие уличные бои. Статья на второй полосе была написана писателем, которого Корова уважала. Она оставила ее напоследок и даже карандаш отложила, приготовившись читать. Мягкий, интеллигентный язык успокоил ее. Наконец-то по-русски! Но уже на второй колонке она, как партизан, нарвавшийся на засаду, схватилась за оружие.

– Вот черт! – ругнулась Корова. – Что же это такое? «Есть вещи, за которые не жалко отдать жизнь, а душу-жалко». Корова поставила на полях жирный красный вопрос, «Они что, все с ума посходили? Ничего не вычитывают толком? Что это имеет в виду мой дорогой Николай Сергеевич? Что это за дело, за которое можно отдать жизнь без души? Я дура, я не знаю. Пойду спрошу…»

Тяжело дыша, как всегда после долгого сидения, она пошла к Вовочке.

Главный тоже читал в это время писательскую статью.

– Что тебе? – спросил он.

– У тебя в каком месте душа? – осведомилась Корова.

– В пятках, – засмеялся Вовочка. – Когда ты приходишь – в пятках. Я чувствую, что все надо с полосы снимать, что подлежащие и сказуемые…

– … не согласуются, – перебила Корова. – Ну и черт с ними. Теперь модно не согласовываться. Ты мне скажи лучше, за что жизнь отдать не жалко, а душу жалко?

Вовочка смотрел на нее непонимающе.

– Никому не нужна жизнь, если отдают ее без души. И не дай Бог, ежели кто-то так сделает… Равно как и душа, вылетевшая из только что освежеванного тела, тоже практической ценности не имеет… Николай Сергеевич, видимо, накануне ухода в лучший мир оставляет нам не те заповеди, старик… Тебе что, глаза застило?

– Подожди, – сказал Вовочка. – В контексте все как-то не так. Ты выдергиваешь…

– Ты меня не путай! – возмутилась Корова. – В контексте все шито-крыто. И это ужасно. Вершина лицемерия, лицедейства или как хочешь это назови. Жизнь к ногам брошу, но душу… Чувствуешь… Жизнь на продажу, а душа во спасение?.. Так вот, не знаю, как тебе, а мне это глубоко противно. Предпочитаю жизнь, и чтоб ею не разбрасывались, и чтоб душа в здоровом теле, а не на божничке, под лампадкой…

– Это что, можно понять и так? – поморщился Вовочка.

– Я все сказала. Вот полосы. Смотри. А Николаю Сергеевичу я сама позвоню.

– Да, позвони, – обрадовался Вовочка, – и пусть он сообразит, как это подправить.

Корова дозвонилась и, оборвав положенный обмен взаимными комплиметами, сказала писателю, что думала. И о лицемерии тоже. Тот вдруг почему-то испугался и тут же стал предлагать фразы взамен. В общем, через десять минут все было исправлено, и Корова почувствовала опустошение. Она пошла гулять по ночной редакции, тыркаться в закрытые двери, зашла к Крупене. Тот сидел за новым блестящим столом, и вид у него был несчастный.

– Он тебе не идет, – сказала Корова, постучав по тумбе ногой.

– Вижу, – смутился Крупеня. – А главное, ничего в него не влезает.

– Выбрось все лишнее, к чертовой матери, – посоветовала Корова.

– Тоже верно, – согласился Крупеня. – А начнешь перебирать – вроде жалко.

– Ты лучше себя пожалей. Желтый весь… Такой стол требует хорошо откормленного, здорового мужика…

– Ты меня не выживай, – грустно сказал Крупеня, – Без тебя знаю.

– Ничего ты не знаешь, – вздохнула Корова. – Тебе бы плюнуть на всех и думать о себе. И о здоровье, и о своих писаниях. А ты добрый… На таких хорошо воду возить. Но я тебе так скажу: если ты уйдешь – я тоже уйду.

– Вот еще новости! – Крупеня даже рассердился.

– Слушай, Лексей, Божий человек, – тихо сказала Корова, – я устала…

– Брось, – махнул Крупеня, – да ты еще…

– Как загнанная лошадь, – продолжала Корова. – Ну, ты сам сообрази… Больше двадцати лет я все время в состоянии полной боевой… А я, между прочим, женщина…

– Кто ж спорит… – Крупеня растерялся. Все что угодно, но вести разговор на тему: женщина ли Корова, этого не мог, это ему никогда не приходило в голову. Конечно, женщина, но все-таки…

– Знаешь, как у меня иногда болят потроха?.. Жить не хочется… А разве вам это можно сказать? Что вы, мужики, поймете? Какая-нибудь мужская стервь заорет: «А у нее уже климакс!» Хоть у него у самого климакс всю жизнь…

– Выдумываешь, кто бы это на тебя заорал?

– Пусть попробует! – сказала Корова. – Пусть попробует! Я – Священная Корова, меня нельзя трогать…

– Точно! – Крупеня обрадовался, что разговор из трудного переходит в элементарный «коровий».

– Полегчало? – с иронией спросила Корова. – Лягаюсь, кусаюсь, и жалеть меня не надо… Так?

– Ты ведьма, – сказал Крупеня. – Я тебя боюсь. Может, возьмешь отпуск?

– Пошли меня лучше в командировку по безнадежному письму, чтоб мне пришлось землю есть, докапываясь до истины. Я и очухаюсь…

– Бросаете меня, черти, – грустно сказал Крупеня. – Олега потянуло на льдину, тебя – землю есть… Кто ж работать будет? Строчки гнать?

– Найдутся, – вздохнула Корова. – Значит, бежит Олег?.. А я все думала, как он выкрутится?

– Ты о чем? – не понял Крупеня.

– Так… Я пошла, старик. – Корова встала, подвигала затекшими ногами: «Вот черт, всегда к ночи», и, махнув Крупене рукой, вышла.

«Что я могу для нее сделать? Что? – думал Крупеня. – Ведь действительно устала женщина. Десятерых стоит…» И он стал у себя в столе искать «безнадежное» письмо.

За полночь Корова спускалась вниз, чтобы найти редакционную машину, которая отвезет ее домой. Вместе с ней уходил из редакции молодой сотрудник из спортивного отдела. Уже в лифте он сказал, что на машину не претендует, что за ним приедут, и всякое такое… Корова рассматривала его тонкую, какую-то ломкую фигуру, стараясь сообразить, сколько ему лет. Двадцать или тридцать? Вышли вместе. Возле новеньких «жигулей» в снежки играла молодежь. В девице в распахнутой дубленке Корова узнала Калю.

– Ченчикова! Поедемте с нами! – закричала Каля. «Поеду! – подумала вдруг Корова. – А чего, собственно, не поехать?»

И она втиснулась в машину.

– А Кузю на колени, а Кузю на колени! – закричал кто-то.

И только когда машина тронулась, Корова сообразила: гонкий и ломкий Кузя – от двадцати до тридцати – сидит у нее на коленях. Для удобства он обнял ее за голову и прижал ее нос к своему пиджаку, от которого пахнуло каким-то неизвестным Корове одеколоном, хорошими сигаретами и типографской краской. «Мост между поколениями проложен», – мрачно подумала она.

Потом они подымались в тесном лифте, Каля задрала дубленку и платье и стала подтягивать колготки. Парень, что вел машину, двумя пальцами оттянул нейлон и понимающе пощупал.

Назад Дальше