Шишкин лес - Александр Червинский 14 стр.


Степа усаживается за руль.

— Ну что, Каткова там нет? — спрашивает Маша.

— Никого там нет. Ты знаешь его адрес?

— Нет, и Антон не знает. Он всегда звонит сам.

— Надо узнать его адрес у ворот, у этого Жорика, — говорит Степа.

— Да вы что?! — пугается Сорокин. — Не надо там останавливаться. И ничего ни у кого здесь не надо спрашивать. Надо ноги уносить.

— Я сам у него сп-п-п-прошу. Степа останавливает машину у будки. Открывает дверь и входит.

Телевизор включен на полную громкость. Агенты ЦРУ гонятся за Шерлингом по улицам Вашингтона. Визг тормозов. Выстрелы. Вашингтон снят в Таллинне, машины из разных эпох, но все равно зрелище захватывающее. Степа некоторое время смотрит на экран, потом только замечает, что в драном мягком кресле перед телевизором сидит вовсе не молодой помощник Каткова Жорик.

В кресле, спиной к Степе, неподвижно, склонив голову набок, сидит женщина. Такая же грязная и оборванная, как человек в ангаре. Теперь Степа видит под женщиной на полу большую лужу крови. Женщина мертва.

Степа выглядывает в окно. Маша сидит на заднем сиденье, Сорокин — на переднем, друг на друга они не смотрят.

Переступив через кровь, Степа подходит к висящему на стене старинному черному телефону. Грязные обои вокруг телефона исписаны телефонными номерами. Степа находит телефон Каткова.

Мне кажется, что любой человек в какие-то моменты способен к героическим поступкам. Только основа для героизма у каждого своя. Некоторые отчаянно храбры от природы, от бесконечной в себе уверенности. Другие могут черт-те что натворить в экстазе, третьи — во имя одержимости идеей. Мой папа делается героем только от страха. Когда он боялся за Дашу, когда он боится за детей или внуков, он способен на все.

Степа возвращается к машине и садится за руль.

— Ну? — спрашивает Маша.

— Телевизор включен, но там никого нет, — говорит Степа.

Они едут по проселочной дороге через поле. Сорокин, глядя на Степу со смесью ужаса и восторга, качает головой.

— Маша, — говорит Степа, — набери номер Антона и дай мне трубку.

Маша набирает номер на своем мобильнике и передает его Степе.

— Антоша, это я, деточка, — говорит Степа. — Мне нужен адрес Валерия Каткова. Ты не знаешь, где он живет, но я тебе дам телефонный номер: 299-4283. У тебя эта секретарша, милая девочка, Римма. Ты позвони сейчас ей, и пусть она найдет по телефону его домашний адрес. Да, через справочную. Да, прямо сейчас. Какой белый гриб? Ты лучше у Левы про гриб спроси. В чем, в чем, а в грибах он силен. Передает трубку Сорокину.

— А?.. Какой? Большой и весь белый? — говорит Сорокин в мобильник убитым голосом. — А шляпка какая? В крапинку?

Антон говорит с ним по мобильнику, глядя на Айдогды, держащую в руке гигантский мухомор.

— Он сказал, что это не белый, — Антон выключает телефон.

— Кто сказал?

— Сорокин.

— Он тебе из лесу позвонил поговорить о грибах?

— Ну да, из лесу. Откуда же еще?

— Ты все-таки лезешь в николкинские дела?

— Молчи, женщина, — говорит Антон и нажимает кнопку памяти на своем мобильнике. — Римма, это Николкин. Запиши телефон 299-4283. Да. И найди мне через справочную адрес.

Он забирает у Айдогды мухомор и аккуратно ставит его в траву:

— Жалко, такой красивый.

— Если там никого не было, как ты узнал его телефон? — спрашивает Маша.

— А это Лева телефон знал, — говорит Степа. — Лева же все знает. У них же на Лубянке есть такой б-б-большой компьютер. В нем хранятся все сведения про каждого ч-ч-человека в стране. Вся п-п-под-ноготная.

— До сих пор хранятся? — с горькой усмешкой кивает Маша.

— Это н-н-навечно, — говорит Степа.

— Какая мерзость.

Маша морщится, глядя в окно машины на разноцветный лес, долго не решается спросить, но потом все-таки спрашивает:

— И что, про меня там тоже все есть?

— Естественно, — кивает Степа. — Там про тебя есть такое... В общем, абсолютно все.

— И он, естественно, заглядывал, — говорит Маша.

— Боже мой! — не выдерживает Сорокин, вконец измученный происходящим. — Нет у меня, Маша, никакого компьютера! И КГБ давно нет! И вообще, ты дура!

— Что?! Что?! — вскидывается Маша.

— Эй, п-п-перестаньте, — пытается утихомирить их Степа. — Какой смысл был разводиться, если вы все равно собачитесь? Жили бы лучше в-в-вместе.

Флакон с бритвенным кремом, где спрятана скрытая камера, опять стоит у Коти на подоконнике. Сидящий за компьютером Котя кликает «мышью», и изображение на экране его ноутбука делается четким. Павел Левко во дворе своего дома размахивает фанеркой у мангала, раздувает угли.

Доберман оживленно наблюдает, как Павел насаживает мясо на шампур. Зина накрывает в саду стол. Одета Зина сегодня вполне нормально, и болезнь ее не проявляется никак, разве что руки дрожат, когда она раскладывает ножи и вилки.

Охранник запирает ворота за только что въехавшим во двор лимузином. Из лимузина выходит шофер, открывает заднюю дверцу, но помощник камчатского губернатора Иван Филиппович выходить из машины не торопится, продолжает сидеть перед портативным телевизором, вперившись в экран.

На экране Кен Шерлинг в изящном гражданском костюме стоит на Красной площади среди почетных гостей, наблюдающих с трибуны первомайский парад. Звуки советского марша. Глаза великого разведчика чуть увлажнены. Глаза Ивана Филипповича тоже.

— Здорово, Филиппыч. Ловишь кайф? — Павел с шампуром в руке подходит к лимузину.

— А знаешь, просто не могу оторваться, — глядит в телевизор Иван Филиппович. — Годы проходят, а как смотрится. Какое у него лицо! Этот капризный рот! Эти девичьи ресницы! Сколько нежности!..

— Я уже не могу это смотреть, — кривится Павел. — Они же эту николкинскую туфту каждый месяц гоняют.

— Ну при чем тут Николкины? — восклицает Иван Филиппович. — Паша, Николкины — это у тебя уже просто какая-то мания.

— Мания? Так ведь он этого Шерлинга здесь лудил, за этим забором, когда на Аньке женился. Днем на машинке стучал, а каждый вечер они жрали рябиновую со стариком. А потом базарили до часу ночи. Спать хочется, а они друг на друга орут. Выясняют разницу между агентом и крысятником. А чего выяснять? Все же знают, что старик при Сталине крысячил. Писателей сдавал. Соседи, блин. Это, Ваня, катастрофа, а не соседи.

И, обернувшись к дому Николкиных, вдруг громко кричит:

— Константин!

Котя отшатывается от компьютера. Ему кажется, что Левко с экрана смотрит ему прямо в глаза.

— Константин! Ты там, дома? — зовет его Левко.

Котя подходит к окну.

— Ты что, бороду сбрил? — удивляется Левко. — Ну ты даешь! Я тебе в город названиваю, а ты тут, рядом. У меня народ собирается. Заходи на шашлычок.

У костра на опушке леса Петька, весь перемазанный золой, ест печеную в углях картошку.

Растроганный Макс сидит между Горкутом и Арсланом. Они поджаривают над костром надетые на прутики сосиски. Сорокин нервно курит. Айдогды и Нина перебирает грибы. Котя разливает по стаканам рябиновую.

Все, кроме Степы, расположились на земле. Он возвышается надо всеми, сидя в складном кресте. Рыжий патриарх.

— Давайте выпьем за Лешеньку, — предлагает Степа. — Завтра будет девять дней.

Все не чокаясь пьют.

— Лева, — оборачивается к Сорокину Степа, — я вдруг сейчас вспомнил, как вы раньше чудесно с Машей пели. Спойте, а?

Маша дергается.

— Как-то нет настроения петь, — говорит Сорокин.

Ход папиных мыслей ему, Сорокину, непонятен. Тем более что есть у папы такая привычка: что захотел — то и брякнул. И часто невпопад. Но потом, позже, выясняется, что все было впопад, и во всем был какой-то смысл.

— Танюша, может, ты споешь? — спрашивает Степа.

— Прямо без гитары? — с готовностью отзывается моя невестка.

— Без гитары. Спой, деточка.

Все смотрят в огонь. Таня поет. Поет она хорошо, может быть, слишком хорошо и слишком громко, поставленным голосом.

Далеко в лесу огромном,

Возле синих рек,

Жил с детьми в избушке темной

Бедный дровосек.

Младший сын был ростом с пальчик,

Как тебя унять,

Спи, мой тихий, спи, мой мальчик,

Я дурная мать.

Угли подернулись золой, по которой пробегают искры. Над полем кружат черные птицы. Степа жует губами.

Долетают редко вести

К нашему крыльцу.

Подарили белый крестик

Твоему отцу.

Было горе, будет горе,

Горю нет конца.

Да хранит святой Егорий

Твоего отца.

О чем я сейчас думал? Да о Тане. Стыдно. Что я к ней все время придираюсь? Ужасно стыдно. Я все время думаю про всех плохо. Не надо замечать все эти мелочи. Ну допустим, она поет слишком громко, допустим, стихи Ахматовой так петь нельзя. И у нее зеленые волосы. Ну, она изменяет моему сыну. Бывает. Все в жизни бывает. Я это знаю как никто другой. Надо сделать над собой усилие и с этой минуты видеть во всех только хорошее.

Или эти мысли — признак старости? Это у нас семейное — Чернов в последний год жизни ужасно подобрел. Особенно после того, как большевики увидели в его «Вурдалаках» изображение классовой борьбы народа с самодержавием. И уже не Стасов, а Сталин в двадцать девятом году назвал моего прадеда лучшим композитором России.

2

— Увертюра из оперы композитора-орденоносца Ивана Дмитриевича Чернова «Вурдалаки». Исполняет оркестр Государственного академического Большого театра. Дирижирует автор. — У ведущего концерт народного артиста рокочущий, государственный бас.

Бурные аплодисменты. Стоящий у дирижерского пульта очень старый Чернов оборачивается лицом к залу и кланяется.

На сцене за его спиной портрет вождя и тысячный хор. Концерт в Большом театре посвящается пятидесятилетию Сталина.

Сидящие в правительственной ложе Сталин и его соратники встают и аплодируют Чернову стоя. И вот уже аплодирует стоя весь зал.

Восторженно хлопают из второго ряда партера мой дед Полонский и моя бабушка Варя.

И самое удивительное, после всего, что я знаю про мерзости Сталина, я вместе с ними испытываю сейчас некий трепет. Бред. Бред. Бред. Стыдно. Но испытываю. Врал бы, если б сказал, что ничего не испытываю.

Но почему этот трепет перед властью испытывал Чернов, я понять не могу. Ведь он родился до советского времени.

Может быть, потому, что всегда хотел служить? Не Сталину. Государю. Стране. Но это же факт — глубоким стариком в двадцать девятом году он опять служил. И перед властью опять трепетал. Я сейчас в другом веке, в другом уже тысячелетии чувствую этот его трепет в присутствии высшей власти.

Но вот он, Чернов, поворачивается к оркестру, и рука его, держащая дирижерскую палочку, перестает дрожать, и звучат первые такты мелодии, которую когда-то играл на свирели голый и рогатый Левко. И нет больше трепета. Только музыка.

За кулисами театра толпятся взволнованные, гордые и испуганные участники концерта — балерины, певцы, вундеркинды, акробаты и чтецы-декламаторы. Все проходы и двери охраняются строгими чекистами.

Полонский и Варя предъявляют документы и проходят в актерское фойе. У дверей грим-уборных тоже дежурят чекисты.

— Папа, ты никогда так не дирижировал! Это было просто блестяще! — говорит отцу Варя.

— Pas mal, pas mal. Entrez, mes chers! Entrez! Entrez! Regardez qui est ici[10] , — говорит Чернов.

Перед сидящим в кресле усталым Черновым стоит навытяжку Василий Левко.

В последний год жизни мой предок стал все чаще сбиваться на французский. В двадцать девятом году это было опасно. Но Чернов был уже недосягаем.

— Это же наш Васька Левко! — говорит великий композитор. — Он у Сталина в охране теперь служит. Вася, pourquoi tu n'es pas venu a l'enterrement du pere?

— А почему ты не приехал на похороны отца? — переводит Полонский.

Левко угрюмо молчит.

— Со службы отлучиться не мог? — спрашивает Чернов. — Ну ответь, что ты стоишь, comme la tour Eiffel?

— Как Эйфелева башня, — переводит Полонский.

— Коли будешь молчать, я на тебя, Вася, товарищу Сталину пожалуюсь, — шутит Чернов.

Левко шуток не понимает и цепенеет.

— Ну ладно. — Чернов встает и барственным жестом треплет чекиста по щеке. — Ты себя не казни. Молод еще. Образумишься. Je prends soin de sa tombe. Au cours de mes promenades, je passe par ici chaquejour.

— Я ухаживаю за его могилой, — переводит Полонский. — Я во время своих прогулок захожу туда каждый день.

Назад Дальше