Может быть, потому, что я уже не могу так реагировать на чужой рассказ. Это прерогативы ее возраста. А какие прерогативы моего возраста? Черт его знает, какие прерогативы.
Я вытаскиваю большой платок. Вот мои прерогативы.
– Ну-ну, – говорю я. – Не надо так. Это все давно было.
Детские рыдания сотрясают ее. Я вытираю ей нос, и она не отстраняется и смотрит поверх платка ничего не видящими глазами.
– Действуйте, действуйте, – говорю я и оставляю платок в ее руках. – Знал бы – не рассказывал.
Она закрывает платком лицо, вытирает слезы и таращит на меня глаза.
– Зачем вы рассказали мне? – говорит она. – Кто вас просил?
Я молчу. Сама же просила, это ясно. А впрочем, действительно, кто меня просил? Сдержанность – вот прерогативы моего возраста. Отвратительное словечко. Похожее на червя. В протухшей воде копошились прерогативы.
– Я никогда не смогу быть похожей на этих людей, – говорит она.
Фу, господи, сразу бы так и сказала!
– Пустяки, – говорю я. – Никто этого не знает. И прежде всего вы сами. И потом ни на кого не надо быть похожей. Каждый сам по себе. Хорошим человеком можно быть на тысячу ладов. Время подскажет.
– Спасибо, – говорит Катя. – Это все чепуха. Но все равно спасибо.
– Идемте-ка пройдемся еще. Я не знал, что вы такая.
Мы идем молча, и луна светит нам в лица. Оба молчим, и она постепенно успокаивается. Большая луна висит над заборами, и облава перелетают через диск.
– Нельзя, чтобы люди расставались, – говорит Катя. – И Шурку-певицу жалко, и вашего отца, и Катарину, и антифашиста… всех…
Глаза девушки горят, а ресницы вздрагивают.
– Как хорошо он сказал… до слез»… «Прощай, малыш… Молодец, что плюнул… Плевали мы на них…» – и пулю в лоб.
Она поворачивает ко мне лицо.
– Как страшно, что мы могли не встретиться! – говорит она. – Вы шли и писали, я нарочно вас толкнула. Потом вы разозлились и стали меня рисовать. Потом заговорили.
– Почему вы меня толкнули?
– Вы были важный, – сказала Катя. А ведь я действительно что-то там такое писал утром. И у меня были идеи. Мне теперь до конца жизни на электронику хы-тьфу! Мне стало весело. Вот какие мои дела теперь.
– Мы больше не потеряем друг друга, ладно? Никогда, – сказала Катя.
– Никогда. Так мы решили.
Только мы забыли, что на свете существует Анюта.
Глава 7. ТЕОРИЯ НЕВЕРОЯТНОСТИ.
Если когда-нибудь у меня будет научная школа, то первым моим учеником будет считаться Анюта. Анюта – это человек моей школы. Мой человек, моей выучки, и вот теперь я пожинаю плоды моего чуткого руководства. Нет такого места на земле, где бы меня не разыскала Анюта.
Она все делает на бегу. Я нервно вздрагиваю, когда слышу ее топот, неумолимый, как совесть.
– Анюта, какого черта?… – говорю я.
– Алексей Николаевич, там целая баталия… Бежимте скорей, – говорит Анюта со священным ужасом. – Костя и Гоша с Ржановским схлестнулись… Владимир Дмитриевич стихи порвал… Там целая баталия-Древние греки убивали гонцов, сообщавших неприятные новости.
– Какие стихи? – спрашиваю я. – Гошкины, что ли?
Нет, оказалось, не Гошкины. Ржановский порвал свои стихи. Когда мы отошли в сторонку, Анюта, проглатывая окончания и все время отвлекаясь, чтобы поглазеть на Катю, стоявшую под ртутным светом фонаря, широкими мазками набросала мне общую картину баталии. Как я понял, склока разгорелась из-за того, что Памфилий сказал про стихи Ржановского, что это не стихи, а дрянь.
– Так и сказал? Анюта кивает.
– Что поэзия – дело святое и для нее неважно, в каких чинах ходит автор…
– А Ржановский что?
– А Ржановский сказал: *Щенок вы и как таковой – нахал». И собрался уходить… Но не ушел.
…Что стихи Ржановского продиктованы не органической песенной силой, которая заставляет помереть или написать, а продиктованы тщеславным желанием показать, что наши не хуже ваших и что физики тоже могут писать стихи. А кто этого не может теперь при всеобщем десятиклассном образовании, когда известны все слова и их большой запас и известны все элементы стиха – ритм, рифмы такие и рифмы сякие!
– Тогда Ржановский начал страшно кричать, но я не поняла… Насчет интуиции, что ли? И насчет Бергсона, что ли? А?…
…Что неизвестен только последний элемент, но он самый главный потому, что это поэзия. И что откуда берется песенная сила и красота, никому пока не известно, и ее может делать только тот, кому это отпущено, и никаким вашим киберам этого не осилить. Потому что все это будет имитация. А если не будет тех, кому это отпущено, то некого будет имитировать.
– Тогда Ржановский схватился за грудь и сказал: «Долго ты еще меня будешь мучить?» – и вытащил из пиджака стихи и порвал, а я убежала.
Все это так, конечно. Это бывало и раньше, только, может быть, не так резко. Непонятно только одно – почему старик пришел к Косте так поздно. Ведь уже ночь совсем, а Ржановский – человек режима. Тут что-то не так. Как сказал Горький, мысли метались у меня, как галка на пожаре… Последнее время Ржановский увлечен проблемой интуиции, ее физическим смыслом. И вдруг во мне что-то оборвалось. И вдруг я подумал, что, может быть (МОЖЕТ БЫТЬ!), Ржановский, томясь ощущением, что моя, вернее, наша схема верна потому, что хороша – это не тавтология, только некогда это объяснять, – и не находя логического подтверждения этому ощущению, пришел получить подтверждение нелогическое. В нем тоже есть своя логика, но особая, своя и пока непонятная, но она есть, и практика искусства ее подтверждает повседневно.
Нелепая надежда на то, что Ржановекий нашел решение, вспыхнула во мне. Значит, все напрасно, значит, напрасны были мои надежды, что я избавился от мыслей об этом, и я привязан к этой проклятой электронике, как пес к своей будке. Значит, все время жила во мне мысль об этой проклятой схеме, если я могу удрать с такого свидания. А я могу.
Я отослал обратно Анюту и вернулся к Кате. Она поджидает меня веселая. Чуть больше веселая, чем нужно.
– Катя, простите меня. Мне надо срочно уйти. Хотя бы на время.
– Я понимаю, – говорит она. – Работа прежде всего. Я молчу.
– Подождите, – говорит она. – Это все слова. Уже давно все ясно, а вы молчите.
Я молчу. Мне еще ничего не ясно. Ясно одно – я должен поглядеть на Ржановского.
– Прощай, малыш– – говорит Катя. – Молодец, что плюнул… Плевали мы на них!
– Катя!
– Идите…
Когда я пришел к Косте, баталия уже заканчивалась. Ржановекий напяливал боты, Памфилий вытирал лоб, а Костя смеялся. Пахло скипидаром.
Увидев меня, Анюта шмыгнула за мольберт с повернутой к стене картиной. Ржановский оглядел меня недоброжелательно.
– Владимир Дмитриевич, – сказал я, собирая с полу порванные стихи Ржановского. – Я вас провожу. У меня есть ряд соображений.
– Еще смутных, не так ли? Но они не лишены интереса, не так ли?
– Это неважно, – сказал я, стараясь понять, нашел ли решение Ржановский или нет. – У меня есть новые идеи.
– Они лишены интереса, – сказал Ржановский. – Алеша, я вам совершенно официально говорю: мне нужно, чтобы вы сегодня не слонялись за мной, а бродили бы где-нибудь по городу. Это нужно мне. Понимаете? Мне. Топчите асфальт, напейтесь, пусть вас оштрафуют, ухаживайте за женщинами.
– Ее зовут Катя… – пискнула Анюта из-за холста.
– Предатель, – сказал Ржановский холсту. – Я вот переведу тебя из курьеров в гардероб. Будешь сидеть при моей шубе. Чтобы ты не бегала, где не надо.
– Владимир Дмитриевич, вы не правы! – сказала Анюта, вылезая.
– Ну, знаете! – сказал Ржановский. – На этом уровне я еще не спорил.
И ушел.