Она хочет отомстить тем, кто застрелил ее отца. Я не разрешаю. Она слишком молода. Я люблю ее.
Неистовая белая луна освещала ровную поверхность лугов, и свет падал на его решительный заострившийся профиль: казалось, он готовился дать отпор шторму.
– А ведь вы его знали, – сказал я, пытаясь восстановить в памяти то, что смутно припоминал. – Ее отца. Феликса. Он был вашим другом.
– Как же мне не знать Феликса! Я любил его. Он был прекрасным парнем! Эти сволочи застрелили его.
– Он сразу умер?
– От него остались одни клочья. Калашников. Они расстреляли всех. Семерых парней. И всех наповал.
– А кто‑нибудь видел, как это произошло?
– Один парень. Увидел и убежал.
– Что стало с их телами?
– Их забрала служба безопасности. Они напугались, эти парни из безопасности. Не хотят иметь никаких неприятностей с населением. Расстреливают партизан, кидают их в грузовики и отваливают к чертовой матери.
– Вы его хорошо знали, я имею в виду ее отца?
Брандт махнул рукой.
– Феликса? Он был моим другом. Сражался под Ленинградом. Был военнопленным в Германии. Сталин таких ребят не жаловал. Когда они возвращались из Германии, их отправляли в Сибирь, расстреливали, устраивали им веселенькую жизнь. Какого черта?
Но Лондонский центр раскопал другую версию, которая даже на этой стадии была всего лишь слухом. Отец был осведомителем, говорила молва. Завербованным в сибирском плену и посланным назад в Латвию, чтобы проникать в группы. Он созывал собрание, сообщал об этом своим хозяевам, а затем, пока партизан убивали, удирал через окно. В качестве награды ему позволили под чужим именем руководить колхозом под Киевом. Кто‑то узнал его, сказал кому‑то, а тот сообщил кому‑то еще. Источник еле прощупывался, и его проверка заняла бы много времени.
Меня так и предупредили: берегись Беллы.
* * *
Меня предупредили более чем настойчиво. Я был встревожен. В течение последующих нескольких недель я видел Беллу пару раз и был обязан записывать свои впечатления в дневнике встреч, на чем настаивал теперь Лондонский центр, – такой дневник нужно было заполнять каждый раз, когда я с ней встречался. Я увиделся с Брандтом на конспиративной квартире, и он, к моему беспокойству, привез Беллу с собой. Он объяснил, что она целый день пробыла в городе. Они возвращались на ферму, так в чем же дело?
– Расслабьтесь. Она не говорит по‑английски, – напомнил он со смехом, заметив, что мне не по себе.
Поэтому я постарался поскорей закончить наши дела, пока она сидела, откинувшись на спинку дивана, улыбалась и слушала нас своими глазами, хотя главным образом слушала‑то она меня.
– Моя девочка учится, – гордо сказал мне Брандт, похлопывая ее по заду, когда мы собирались прощаться. – Когда‑нибудь она станет крупным профессором. Nicht wahr, Bella? Du wirst ein ganz grosser Professor, du? [13]
Через неделю, когда я осторожно приехал взглянуть на “Маргаритку” на месте ее стоянки в Бланкензее, Белла снова была тут как тут, носясь босиком по палубе в своих шортах, словно мы собирались в круиз по Средиземному морю.
– Ради бога. Никаких девочек на борту. Лондон сойдет с ума, – сказал я Брандту в тот вечер. – И экипаж тоже. Вы знаете, какие они суеверные в отношении женщин на корабле. Вы и сами такой.
Он отмел мои возражения. Мой предшественник не возражал, сказал он. Почему же я против?
– Белла радует мальчиков, – настаивал он. – Она напоминает о доме, Нед, она ребенок. Она для них семья, понимаете?
Заглянув в досье, я обнаружил, что он был наполовину прав. Мой предшественник, откомандированный морской офицер, сообщал, что Белла чувствует “Маргаритку”, добавив даже, что она, похоже, является чем‑то вроде корабельного талисмана и “оказывает благотворное влияние”.
А когда я между строк его донесения прочитал о самой последней операции “Маргаритки”, то понял, что Белла была на пристани, чтобы попрощаться с ними, и, без сомнения, встречала их, когда они благополучно вернулись.
Теперь, конечно, безопасность операции всегда относительна. Я никогда себе не представлял, что все в организации Брандта будет разыгрываться по правилам Сэррата. Я знал, что в замкнутой атмосфере Главного управления было очень легко принять наши замысловатые структуры кодовых названий, меток и путей отхода за будничную жизнь на земле. Кембриджский цирк – это одно. Группка неуловимых балтийских патриотов, рискующих своей головой, – другое.
Тем не менее присутствие незавербованного и непроверенного человека, пристроившегося в самом сердце нашей операции, посвященного в наши планы и разговоры, выходило за все допустимые рамки – и все это после предательств, случившихся пять лет назад. И чем больше я беспокоился по этому поводу, тем более собственнической, как мне казалось, становилась привязанность Брандта к девушке. Его ласки в моем присутствии стали чересчур вольными, а нежности – все более демонстративными. “Типичный случай безрассудной страсти пожилого мужчины к молодой девушке”, – передал я в Лондон, словно повидал десятки таких случаев.
Тем временем для “Маргаритки” готовилась новая задача, цель которой должны были объяснить нам позже. Два‑три раза в неделю я испытывал потребность съездить на ферму, приезжал туда, когда уже темнело, и часами просиживал за столом, изучая морские и климатические карты и последние сводки берегового наблюдения. Иногда собирался весь экипаж, иногда лишь мы втроем. Брандту было все равно. Он прижимал Беллу к себе, будто их обоих непрерывно сотрясали судороги экстаза, поглаживал ее волосы и шею, а однажды настолько забылся, что запустил руку ей под рубашку и взял за грудь, страстно при этом целуя. И хотя я скромно отводил глаза, чтобы не смотреть на столь волнующие сцены, я лучше всего запомнил взгляд Беллы, словно говорящий мне, что на месте ласкающего ее Брандта она хотела бы видеть меня.
“Откровенные поцелуи становятся нормой”, – сухо написал я, составляя поздним вечером у себя в кабинете отчет из Гамбурга в Лондонский центр. И моя вечерняя запись в судовом журнале: “Курс, погодные и морские условия приемлемые. Ждем окончательных приказов из штаб‑квартиры. Настроение экипажа хорошее”.
Но мое личное настроение боролось за выживание, поскольку одна беда следовала за другой.
Сначала было неудачное дело моего предшественника, полное имя которого капитан‑лейтенант Британских ВМС в отставке Перри де Морней Липтон, кавалер ордена “За безупречную службу”, некогда герой нерегулярных войск военного времени, возглавлявшихся Джеком Артуром Ламли. В течение десяти лет до моего приезда Липтон совершенствовался в роли гамбургского героя, днем играя английского простачка, щеголяя в монокле и слоняясь по эмигрантским клубам якобы для того, чтобы получить бесплатный совет по поводу помещения своего капитала. Но вот наступала ночь, он надевал свою секретную шляпу и шел работать, инструктируя и опрашивая свою замечательную армию тайных агентов. Или это была всего лишь легенда, которую рассказали мне в штаб‑квартире?
Озадачивал меня лишь тот факт, что официально мне дела никто не передавал, только Кадровик мимоходом заметил, что Липтон отправился на задание куда‑то еще. И теперь меня допустили к правде. Липтон уехал, и не в какое‑нибудь смертельно опасное путешествие в глубь России, а на юг Испании, где устроился в доме вместе с бывшим кавалеристом по имени Кеннет и двумястами тысячами фунтов из фондов Цирка, преимущественно в золотых слитках и швейцарских франках, которые в течение нескольких лет он выплачивал храбрым несуществующим агентам.
Недоверие, вызванное этим печальным открытием, отразилось на каждой операции, к которой имел отношение Липтон, включая, конечно же, и Брандта.