— Какими иностранцами?
Это Автомобильный клуб такой — для иностранцев.
— Поточнее — когда это было? Когда он заинтересовался вами?
— В январе, — сказал Гонт, теперь и сам озадаченный. — Да, я бы сказал, с января. Он как-то переменился с января.
— С января этого года?
— Да, да, именно, — ответил Гонт таким тоном, будто это впервые дошло до его сознания. — Точнее, когда он начал работать у Артура, Артур очень повлиял на Лео. Он стал как-то задумчивее, что ли. Изменился к лучшему. Знаете, и моя жена тоже так считает.
— Ясно. В чем еще он изменился?
— Да вот в этом только. Задумчивее стал,
— Значит, с января, когда он заинтересовался вами. Бах! Наступает Новый год, и Лео делается задумчивым.
— В общем, он стал поспокойнее. Будто заболел. Мы прямо удивлялись. Я сказал жене…— Гонт почтительно понизил голос при одном упоминании о своей половине: — Не удивлюсь, если врач уже сделал ему предупреждение.
Тернер теперь снова смотрел на карту, сначала прямо, потом сбоку — так виднее были дырочки от булавок там, где стояли раньше войска союзников. В старом книжном шкафу лежала груда отчетов об опросах общественного мнения, газетные вырезки и журналы. Опустившись на колени, он принялся разбирать их.
— О чем еще вы говорили?
— Ни о чем серьезном.
— Просто о политике?
— Я люблю поговорить на серьезные темы, — сказал Гонт. — Но с ним как-то не хотелось разговаривать: не знаешь, куда это тебя заведет.
— Он выходил из себя, что ли?
Вырезки касались Карфельдовского движения. Статистические отчеты показывали рост числа сторонников Карфельда.
— Нет, он был чересчур чувствительный. Как женщина: его очень легко было расстроить, ну прямо одним каким-нибудь словом. Очень чувствительный! И тихий. Вот почему я никак не мог поверить насчет КЈльна. Я говорил жене: прямо не понимаю, как это Лео затеял драку, в него, верно, дьявол вселился. Но повидал он за свой век много. Это уж точно.
Тернер наткнулся на фотоснимок студенческих беспорядков в Берлине. Двое парней держали за руки старика, а третий бил его по лицу тыльной стороной ладони. Пальцы у старика торчали вверх, и в ярком свете прожектора костяшки белели, как на гипсовой скульптуре. Фотоснимок был обведен красной шариковой ручкой.
— Я что хочу сказать: с ним никогда не знаешь, не обидел ли его, — продолжал Гонт, — не задел ли больное место. Иногда я думаю, говорил я жене… по правде сказать, ей самой было с ним не просто… так вот, я ей говорил, что не хотелось бы мне видеть его сны.
Тернер встал. — Какие сны?
— Вообще сны. То, что он повидал в жизни, это же, наверно, снится ему. А видел он, говорят, многое. Все эти зверства.
— Кто говорит?
— Люди. Один из шоферов, например, Маркус. Он теперь от нас ушел. Он служил с ним вместе в Гамбурге в сорок шестом или вроде того. Страсть.
Тернер открыл старый номер «Штерна», лежавший на шкафу. Весь разворот был занят снимками беспорядков в Бремене. На одном фото Карфельд произносил речь с высокой деревянной трибуны, вокруг — вопящая в экстазе молодежь.
— По-моему, его это очень волновало, — продолжал Гонт, заглядывая Тернеру через плечо, — Он частенько заводил речь о фашизме.
— Вот как? — негромко проговорил Тернер. — Расскажите об этом, Гонт, меня интересуют такие темы.
— Что сказать? Иной раз, — Гонт явно начал нервничать, — он очень распалялся. Все это снова может случиться, говорил он, а Запад будет стоять в стороне. Банкиры вносят в это свою долю — вот все и начнется сначала. Еще он говорил, что социалисты там или консерваторы — это теперь ничего не значит, раз решения принимаются в Цюрихе или в Вашингтоне. Это видно, он говорил, из последних событий. Что ж, все ведь правильно, и спорить не о чем.
На какое-то мгновение — будто выключилась звуковая дорожка — исчез шум уличного движения, машинок, голосов, и Тернер уже не слышал ничего, кроме биения собственного сердца.
— Какое же он предлагал лекарство? — спросил он тихо.
— Он его не знал.
— Скажем: никто не имеет права бездействовать.
— Он этого не говорил. — Уповал на бога?
— Нет, он не из верующих. Истинно верующих в душе.
— На совесть?
— Я сказал вам. Он сам не знал.
— Он никогда не говорил, что вы можете восстановить равновесие? Вы с ним вдвоем?
— Он совсем не такой, — ответил Гонт нетерпеливо. — Он не любит компаний. По крайней мере когда речь идет… ну, о том, что лично для него важно.
— Почему он не нравится вашей жене? Гонт заколебался.
— Она старалась быть поближе ко мне, когда он при ходил к нам, вот и все. Не из-за того, что он что-нибудь делал или говорил, просто ей хотелось быть ко мне поближе. — Он сниходительно улыбнулся. — У женщин бывает такое, вы понимаете. Это естественно.
— Подолгу он задерживался у вас? Случалось так, чтобы сидел часами? Болтал? Пялил глаза на вашу жену?
— Не смейте так говорить, — оборвал его Гонт. Тернер отошел от стола и, снова подойдя к шкафу, стал разглядывать цифры на подошве галош.
— А потом, он никогда долго не сидел у нас. Он уходил и работал по вечерам, вот что он делал. В последнее время. В архиве и в канцелярии. Он говорил мне: «Джон, я тоже хочу внести свой вклад». И право же, он вносил свой вклад. Он гордился тем, что сумел сделать за последние месяцы. Даже смотреть было приятно, так здорово он работал. Иногда засиживался за полночь, а иной раз и до утра.
Светлые, почти бесцветные глаза Тернера были прикованы к темному лицу Гонта.
— Вот как?
Он бросил галоши обратно в шкаф, они плюхнулись туда со стуком, странно прозвучавшим в наступившей тишине.
— У него, знаете ли, была уйма работы. Куча работы. Слишком он хороший работник для этого этажа, вот что я скажу.
— И так повторялось каждую пятницу, начиная с января. После спевки он поднимался к вам, выпивал в уюте чашечку-другую чаю и сидел у вас, пока все здесь не успокоится, а тогда спускался вниз и работал в архиве?
— Как часы. Он и приходил-то уже готовый к работе. Сначала на репетицию хора, потом к нам на чашку чаю, пока остальные не очистят помещение, потом вниз, в архив. «Джон, — говорил он мне, — я не могу работать в суматохе: не переношу суеты. По правде говоря, я люблю тишину и покой. Уже годы не те, никуда от этого не уйдешь». Всегда у него был при себе портфель. Термос, возможно, пара сандвичей. Очень толковый человек, все умел.
— Конечно, расписывался в книге ночного дежурного? Гонт заколебался, только теперь осмыслив до конца,
какую угрозу таит в себе этот спокойный, не допускающий недомолвок тон. Тернер захлопнул деревянные дверцы шкафа.
— Или вы, черт бы вас побрал, не утруждали этим себя? Конечно, неудобно все время соблюдать формальности, когда речь идет о госте. Притом о госте-дипломате, который удостоил вас визитом. Пусть себе приходит и уходит среди ночи, если ему вздумается, черт подери, вам-то что? Конечно, невежливо что-нибудь проверять, правда? Он ведь вроде как член семьи. Обидно нарушать согласие какими-то формальностями. И к тому же не по-христиански, вовсе не по-христиански. Вы, наверно, понятия не имеете, когда он уходил из посольства? В два? В четыре?
Гонт даже затаил дыхание, чтобы расслышать это, — так тихо говорил Тернер.
— В этом нет ничего плохого, я думаю? — спросил Гонт.
— И потом этот его портфель, — продолжал Тернер так же тихо. — Конечно, нехорошо разглядывать, что в нем лежит. Открыть термос, к примеру? Не по-божески. Не беспокойтесь, Гонт, тут нет ничего плохого. Ничего такого, чего нельзя было бы искупить молитвой и вылечить чаш кой хорошего чая.