Сейчас, по прошествии времени, я иногда останавливаюсь возле кровати и мысль, что большинство Реггиной и моей жизни (то есть нашей общей жизни) была оставлена на ней, на чудовищной тяжёлой, с нависающим бордовым, как и всё остальное, балдахином кровати. Очень стоит упомянуть ещё одно желание, отвратительно-детское, которое все же показывает моё бегство (очень удачное, надо признать) от реальности. Желанием, которое я перенёс из мира желаний в мир обладания, был маленький кабинет в стенах дома, главным условием существования которого была тайна, незаметность. Его нельзя было найти, и только я знал, как попасть в него (напрашивается параллель с последующим изложением некоторых причин ненависти моей к психиатрии). Я не знаю точных причин того, почему я хотел сделать моё маленькое убежище в недоступности, я и так был всегда в одиночестве, и никогда не было у меня необходимости скрывать место своего пребывния от кого бы то ни было. Это ещё раз подтверждает сублимированность желания и возникновение его непосредственно из комплекса. А если отбросить всю эту психическую муть, то мне пришлось пользоваться недоступностью своего убежища-кабинета - иногда я уходил туда от Регги, уходя не в пространство, а во время, в единственную формацию, бывшую подходящей мне.
10.
Я советую себе выбелить те обрывки, которые скупо хранит моя память. Я поступлю так, как советую. Я удалю из разнообразности сочетания букв (и из разнообразного сочетания взглядов), а если проще говорить, то из этого текста, те совсем безынтересные описания столь же безынтересных подробностей существования, не совместимых с моими непериодическими представлениями, порождёнными близостью к полному лишению рассудка и рассудительности; я оставлю всё таким, каким требует от меня моё восприятие, не добавляя патоки из мира довольно условной реальности. Я заставлю казаться достаточными несколько скупых объяснений.
11.
Если какой-нибудь психиатр, одержимый манией психоанализа, решит достигнуть оргазма в попытках реализовать свою неумеренную страсть к разгадке меня, к поиску вытесненных желаний, то, я уверен, его ожидает полное бессилие. Все законы психоанализа выстроены в ряд из общего; склоняя их к частному моему случаю (вернее, меня к ним), нельзя достичь подтверждения их правильности и дееспособности на мне. Я частность, частность в частном и частность в общем. То, что всегда безотказно действовало на других, на всех, не будет действенным для меня, потому что я - не тот, я - не все. И больше всего раздражает меня в предвидимом мною даже это, написанное мною объяснение может быть растолковано как сублимированное извращение сексуального влечения, как интерес к каким-то гениталиям, как прочая "венская дурь, продаваемая с молотка". Я ненавижу психиатров, психоаналитиков, психологов, любого, кто уверен в том, что может узнать меня, применяя банальный психоанализ или что-то другое, основанное на подобных суждениях. Фрейд, кажется, описал подобный случай в его отрывках из Доры. Нет никакой невисти к личности врача, но раздражение к профессии присутствует только потому, что мне не по себе от того, что кто-то, опираясь на собранный опыт австрийского мистика, будет думать обо мне так, как подсказывает ему этот опыт, будет думать, что он разгадал мою загадку, и, вследствие этого, будет наслаждаться какими-то совершенно не относящимися ко мне объяснениями моих слов и действий. Меня раздражает тот, кто знает про меня что-то, не подтверждённое мной, но обобщённое из слов других и собственных наблюдений над моими реакциями.
Чтобы представить меня, чтобы иметь хоть какой-то кусок очертаний моего несуществующего облика, чтобы бросать мысль в отношении меня при прочтении строк, чтобы держать за основание меня как объект загадки, разгадать которую стоит попытаться хотя бы только для убеждения в невозможности этого, надо представить себе прозрачность (я - прозрачность, я - тот, кого нет), чрезвычайно удивительную прозрачность, шокирующую себя, эпатирующую, прозрачность, для которой нет ничего дороже собственных желаний, но никак не эгоистичную - желание я ценю намного выше себя. Надобно представить сумасшедшую прозрачность.
Сумасшедшую - по-сумасшедшему.
Имея эти представления, можно обратится к утомительно-скрупулёзному (в моей системе мер) описанию той ограниченности движений, понимаемых только телом, но никак не большим.
12.
И тогда, и сейчас мне очень хочется знать, что настоящего думала она обо мне, пожалуй, это единственное желание, касающееся Регги. Я всегда хотел знать это. Я перебираю бисер, я выбираю из её слов буквы, я убираю из них лишние. Я умираю от желания знать её мысли. Мысли грызли.
Все, что я могу сейчас в этом смысле - только представить примерную и возможную последовательность её мыслей, также только предполагаемых мной. Если бы я говорил о себе, то всем, что могло бы исчерпать всё желание к предположению и угадыванию мыслей, было отсутствие любых чётко выраженных мыслей, относящихся к кому-то, к объекту моего интереса. Мысли совсем не определяют никаких представлений. Они появляются путём срастания алогичных впечатлений, не объяснимых ничем, кроме остроты и особенностей восприятия. Разум и рассудок не играют никакой роли. Важна интуиция, она определяет. С точки зрения совершенно банальных критериев, а именно добра и зла, к выискиванию и определению которых, несмотря на намеренно показываемое пренебрежение к такой чёткости, многие сводят все процедуры интуитивного анализа, первое было во мне полным, а второе только кажущимся, иллюзии которого создавались только редкой абсолютно аргументированной ненавистью и частым и абсолютно не аргументированным (если бы я пытался оправдать его) презрением.
13.
Регги. Со мной она была такой, какой была - в полном торжестве естественности, не испорченной маской вынужденного притворства. Она открывалась мне полностью. Я - ей - только до определенной степени. Я помню, как она разговаривала со мной, умея придавать незнакомые никому интонации, я помню, как по утрам мы лежали, обнявшись (очень смешно и отвратительно это выглядело со стороны - тридцатичетырёхлетний мужчина и четырнадцатилетняя девочка в инфантильных объятиях). Мы смотрели в глаза друг другу, компенсируя некий конфуз, обязательно возникающий в таких ситуациях, и не пропадавший после десятков дублей, частыми улыбками, перерастающими в обоюдный смех над этими неудобными, но всегда сопутствием награждающими взглядами. Сейчас я не помню, что Регги мне говорила и что говорил ей я, но при более внимательном и бережном рассмотрении содержания моей памяти, я смогу случайно вспомнить это, и я уверен, что когда-нибудь вспомню.
Наше взаимное отношение возникло ниоткуда и в никуда же ушло - только это я признавал полностью - всё, не имеющее конца и начала - вспышку, нетленность необъяснимого. Я воспринимал Регги как находящуюся рядом четырнадцатилетнюю девочку, которая мне безумно нравилась, с которой я проводил уходящие в небытие дни, и я запрещал себе развивать это восприятие дальше.
Она нравилась мне - в это слово я вкладываю (вливаю - вбрасываю швыряю - вцеловываю) мою фантастическую склонность к ней, не обусловленную ничем, существующую без истоков, сам по себе.
14.
Я никогда не сплю ночами, отдавая всего лишь несколько убитых зря часов, требующихся мне для сна, раннему утру. Я люблю ночи, они - одна из моих явных и тонких любовей, того, что именуется этим словом и отдалённо напоминает любовь подлинную. Ночи приходят ко мне, иногда по две сразу, а иногда по три - следует объяснение: почти всегда по ночам я вспоминаю ночи.