Символ веры третьего тысячелетия - Колин Маккалоу


Было слишком ветрено даже для суровых зим Коннеттикута. Когда доктор Джошуа Кристиан свернул на Элм-стрит, ему в лицо ударил холодный ветер, в лицо вонзились ледяные иглы.

Он знал эти места. Хотя все так переменилось с тех пор, когда Элм-стрит была главной магистралью для кварталов черных. Яркие, как оперенье попугая, ткани, гордые люди, всюду смех, дети мчатся на скейтах или роликах – такие чудные детишки, веселые, всегда много веселых детей…Эта улица была идеальным местом для игр!

Возможно, когда-нибудь Вашингтон и власти штатов изыщут средства, чтобы помочь таким северным городам во внутренних областях страны, но пока есть проблемы гораздо более насущные, чем судьба сотен тысяч опустевших улиц. Пока – серая фанера вместо стекол, выцветшая, облупившаяся краска, серая черепица, время от времени срывающаяся с крыш, в стенах трещины… Спасибо, ветер хотя бы нарушил тишину: гудит в проводах, ревет и буйствует в проломах стен, сметает в кучу заиндевелые листья и пустые мусорные баки, грохочет в пустых цистернах возле винного магазина Аби и у бара на углу.

Доктор Джошуа Кристиан вырос здесь, в Холломане. Он не мог, да и не пытался, представить себе, что живет где-нибудь в другом месте. Он любил Холломан. Любил, несмотря на то, что все упоминания об этом городе начинались обязательно с «не»: некрасивый, неразвитый, неперспективный… Это был его дом. Этот город создал доктора Кристиана, чтобы доктор прожил в нем всю жизнь и стал свидетелем его крушения.

Серое, все серое – полдень, ряды домов, стволы оголившихся деревьев, небо. Я вмешался в дела этого мира, и он будет серым. Цвет бесцветья. Облик одиночества. Квинтэссенция беды. О, Джошуа, не одевайся в серое, даже мысленно, не примеряй серое к себе.

Ну вот, уже лучше: теперь он поравнялся с домом, явно обитаемым. И этот дом был отмечен тем же клеймом упадка, что и остальные: отвалившиеся карнизы и притолоки, ни огонька в окнах. Но крыльцо выметено, выполоты сорняки и содран мох, стены обшиты алюминием.

Дома доктора Кристиана стояли сразу за поворотом с Элм-стрит, за ее пересечением с 78-й улицей, милях в двух от центрального почтового отделения, и доктор сам наведывался туда отправить письма и заглянуть в свой абонентский ящик: почтальоны больше не приходили. Дойдя до номеров 1045 и 1047 по Оук-стрит, доктор остановился под ветвями великолепных восьмилетних дубов. Прекрасно: света в окнах нет. Если свет виден с улицы – значит, в дом ворвался холодный ветер.

Его дома не выделялись ничем: серые, стандартные – с отдельным входом со двора. Только они были соединены галереей на уровне второго этажа: в одном жила семья доктора, в другом он принимал больных.

Дорогу он перешел, не глядя по сторонам – зачем, если в Холломане нет машин, и на мостовой намело высокие сугробы.

На сегодня к нему не записался ни один пациент. Можно не рисковать, открывая 1045-й номер. Доктор пошел к 1047-му.

Маленький начес над последней ступенькой, крепкая дверь, открывающаяся наружу. Ключ в замке – и вот он уже в небольшой прихожей, которая служит дополнительной защитой от враждебного внешнего мира. Еще ключ, еще дверь, вестибюль, где он снял и повесил на вешалку свою шотландскую шапочку, отороченную мехом, шарф и пальто, разулся, обул тапочки. Третья дверь – уже не запертая.

Наконец он дома!

Кухня. Мама у плиты – а где же ей еще быть?!

Никто не ожидал, что к шестидесяти годам она превратится в маленькую коренастую тетушку, морщинистую, с толстыми лодыжками. Она и сама громче всех смеялась над этим своим преображением.

– Что такой веселый, Джошуа?

– Я только что сыграл в игру.

Сразу несколько ее детей сделались психологами, и общение с ними не прошло даром. Она умела казаться более проницательной, чем была, умела не выказывать удивления. Вот и сейчас не переспросила: «Игру? Какую игру?» А только справилась:

– Ну, и выиграл?

Он присел на угол стола и, покачивая ногой, взял из вазы, которую она постоянно здесь держала, крепкое золотистое яблоко.

– Это была игра воображения, – тем не менее объяснил он, похрустывая яблоком. – Я попробовал представить себе: а что, если форма в вас не соответствует содержанию? – он улыбнулся. – Что, если за ней кроется старое, некрасивое и утомленное многими годами каторжного труда?

Она поняла и рассмеялась. На щеках появились милые ямочки – как раз на границе между бледноватой кожей и тонким слоем румян на скулах. Из-под ярких, хотя и не знавших никогда помады, губ показались великолепные зубы, синие глаза, чуть туманные от близорукости, засияли из-под длинных ресниц. Ни одной серебряной нити не было в ее прекрасных волосах – длинных, волнистых, густых, цвета зрелой пшеницы, – собранных на затылке в узел.

Он глубоко вздохнул, поражаясь – это поражало его постоянно – что его мать остается самой прекрасной из женщин, каких он когда-либо видел. Сама она об этом не подозревала – по крайней мере, ему так казалось. А теперь ему было уже тридцать два, а ей через четыре месяца исполнится пятьдесят восемь… Замуж она вышла рано. Говорят, она любила его отца, который был много старше ее, – безумно любила. И даже обманула жениха, уверив его, что беременна – чтобы отрезать ему пути к отступлению. Ведь он мог пойти на попятный, испугавшись того, что она так юна. Как славно, что они все-таки поженились!

Отца Джошуа почти не помнил: тот погиб, когда мальчику было всего четыре года. Доктор даже не был уверен, что действительно помнит отца: может быть, только представляет его по рассказам матери? Говорят, Джошуа – копия отца. Зная себя, он часто задавался вопросом: чем же отец мог так увлечь Маму? Очень высокий, худой, с желтоватой кожей, черноволосый и черноглазый, с лицом аскета и орлиным носом… Впрочем, напрасный труд: он не мог смотреть на себя глазами Мамы – глазами, полными любви – самой первобытной, самой чистой. Такой чистой, что он никогда не ощущал ее как груз, принимал ее без вины или страха.

– Где все? – спросил он, пристраиваясь у плиты сбоку, чтобы ей было удобнее разговаривать с ним.

– Еще не пришли из клиники.

– Пожалуй, тебе стоит переложить часть домашних дел на девочек.

– В этом нет нужды, – ответила она твердо. Об этом они спорили постоянно. – Девочки живут в 1045-м.

– Но дом слишком велик, чтобы ты управлялась одна.

– Трудно управляться только детям, Джошуа. А в этом доме детей уже нет.

Голос ее звучал печально, но без упрека. Сделав заметное усилие, она успокоилась:

– Мне не нужно вытирать пыль. Единственное преимущество нынешней зимы. Пыль просто не может сюда попасть.

– Мне нравится твой оптимизм, мама.

– Я попала бы к тебе в пациенты, если бы стала жаловаться на жизнь. Когда-нибудь у Джеймса и Эндрю будут свои дети, тогда и у меня появятся заботы. Ведь у меня одной есть опыт по этой части. Я – из последнего счастливого поколения, которое могло иметь сколько угодно детей. За четыре года замужества я родила четверых. И вас было бы больше, если бы твой отец остался жив. Я – счастливая, Джошуа.

Он не смел сказать то, что хотел: Мама, как же вы были эгоистичны! Четыре ребенка – в то время, когда мир уже стремился к сокращению рождаемости, когда люди задавались вопросом: почему мы у себя в Америке должны жить по-старинке? Теперь четверо ваших детей вынуждены расплачиваться за вашу слепоту и легкомысленность. Вот тяжесть, которая пала на наши плечи: не холод, не нехватка уединения и комфорта в поездах, даже не строгая регламентация всей жизни, столь чуждая истинному американцу…

Дети. Вернее, отсутствие детей.

Задребезжал телефон. Мать взяла трубку.

– Джеймс говорит; если ты свободен, он хотел бы видеть тебя. Пришла миссис Фейн и еще какая-то Паи-Пат.

По галерее Джошуа отправился в 1045-й. Джеймс уже поджидал его в переходе.

– Только не говори мне, что она не справилась. Не поверю, – сказал Джошуа, когда они шли по коридору.

– Справилась.

– Тогда в чем дело?

– Пусть сама расскажет.

Пока Джеймс ходил за миссис Фейн, доктор уселся, но не за массивным столом, в на мягкой кушетке в своем кабинете.

– Что случилось? – спросил он, едва миссис Фейн появилась на пороге.

– Это было ужасно! – ответила миссис Фейн, присаживаясь на дальний конец кушетки. – Началось все прекрасно: девочки были рады увидеть меня после четырехмесячного отсутствия и посмотреть гобелен. Мэри Трингл – надо сказать, она вообще-то молчалива – не может смириться с тем, что я получаю так много за реставрацию каких-то там гобеленов…

– Значит, причина не…

– Отсюда и неприятности?

– О, нет! Все шло прекрасно поначалу. Даже когда я рассказала, что расстроена из-за письма, в котором Второе Бюро по вопросам детства сообщило, что мне в лотерее не повезло.

– Вы говорили, что были у меня?

– Конечно. Вот тут-то и прорвало Сильвию Стрингман. Вы – шарлатан, потому что величайший сексолог мира Матт Стрингман сказал, что вы – шарлатан, и что я влюблена в вас, если хожу к вам на прием. Честное слово, доктор, не знаю, кто из них больше осел – Сильвия или ее ученый муж.

Доктор Кристиан подавил улыбку, внимательно рассматривая пациентку. Она пришла – значит, впервые за последнее время чувствует себя действительно неплохо. Патти Фейн была вождем племени Пат-Пат – клана из семи женщин, которых сдружила классная комната в местной школе. Странный симбиоз, поддерживавшийся, пожалуй, лишь стараниями старшей из них – Патти Фейн, или Патти Дру, как ее звали в те времена. Все семь Пат-Пат были очень разными – по характеру, внешности, национальности, но обрели такое единство, что все вместе направились в Свотмур, разом вышли замуж, одновременно нашли работу в университете Чабб. Шли годы, однако соплеменницы продолжали встречаться примерно раз в месяц, заранее договорившись о месте сбора. Их взаимная привязанность была так неодолима, что теперь их мужья и дети были тоже включены в сообщество, хотя и на правах отдельной группы.

Дальше