В вагоне, когда на мою долю оставалось только ждать думать, я была совсем беззащитной от мыслей. Тогда была одна только власть - власть памяти и одиночества. Может быть, сейчас все изменится? Может быть, некогда будет ни думать, ни вспоминать, ни бояться будущего? Потому что надо работать. Надо кормить, одевать, беречь. Надо.
* * *
Когда-то, давая пробный урок в третьем классе (я училась тогда в педтехникуме), я сказала детям:
- Меня зовут Галя. - И, увидев предостерегающий взгляд методиста, быстро поправилась: - ...Константиновна.
После этого методист часто говорил мне голосом, полным упрека: "Галя... Константиновна". И теперь, глядя на Иру Васюкевич, я вспоминаю, как она представилась мне в первую ночь нашего знакомства: "Ира... Феликсовна". Ей минуло уже двадцать, но называть ее Ириной Феликсовной не было никакой возможности, она могла сойти за какую-нибудь из моих девочек постарше.
На новом месте ждал нас еще один учитель, звали его Петр Алексеевич. В районо мне сказали, что он в городе с тридцать четвертого года. Бывший ленинградец. Образованный человек. Но надо правду сказать - человек трудный и неуживчивый. В школе не поладил, в педучилище не поладил. Может, детдом как-нибудь с ним сговорится? Ценный человек. Знающий. Репетировать может по всем предметам - и по гуманитарным и по точным. Знает три языка. Вот занесла судьба такого в Заозерск, а постоянного дела никак не найдет: характер. Так попробуем, что ли?
Все это говорила мне своим низким добрым голосом заведующая Заозерским районо. Теперь я могла разглядеть ее: широкое, большелобое лицо в глубоких рябинах от оспы, чистые голубые глаза.
Когда Петр Алексеевич пришел к нам, мне сразу стало не по себе. Молча положив передо мною кипу каких-то документов, он сказал:
- Если вы считаете, что таким, как я, доверять нельзя, скажите прямо, и окончим этот разговор, не начиная.
- Послушайте, почему вы так говорите со мной? - спросила я.
Он был очень высок, очень худ. На узких плечах болтался пиджак, который, верно, был ему впору когда-то давно. Губы тонкие, бледные, я привыкла думать, что такие бывают у людей недобрых. Глаза глубоко запали и смотрели неприязненно и угрюмо.
- Видите ли, руководство, а особенно когда руководство, - женщины, всегда считает таких, как я, не заслуживающими доверия. Женщины всегда необыкновенно бдительны, и, должен признаться, я терпеть не могу, когда начальство женского пола. И не лучше ли сразу увидеть, что мы не сработаемся? А я, знаете ли, не пропаду: умею сапоги тачать, лапти плету... Столярничаю... Для этих дел особого политического доверия не требуется.
- Зачем вам плести лапти, если вы учитель?
- Ну, смотрите...
- Я думаю, мы прикрепим вас к старшим? А Ира... Ирина Феликсовна будет с младшими.
- Вы - начальство, начальству виднее... - сухо ответил он.
* * *
И еще мне поскорее надо было найти женщину, с которой я могла бы оставлять Антошу и Егора.
Егор все еще лежал. Температура упала, но он был очень слаб и даже сидеть в кровати не мог. До сих пор за Антоном и Егором приглядывала Валентина Степановна, наша хозяйка. Она не работала, целые дни проводила дома и сама, не дожидаясь просьбы, наведывалась к ребятам, разогревала им еду и кормила обоих, если не было ни Лены, ни меня. Но ведь полагаться на это трудно. У Валентины Степановны свое хозяйство, свои заботы; да и, как там ни говори, Антону нужна няня: человеку два года...
Столяровы тоже встретили нас по-доброму. Они потеснились и втроем Иван Михайлович, Валентина Степановна и двенадцатилетняя дочка Вера перешли в одну комнату (всего их было две), а есть нам разрешили на кухне, это был, пожалуй, самый теплый и самый обжитой угол в доме. Но в этой семье жила какая-то своя трудная забота, своя боль, кроме той, общей, что не оставляла всех.
Их тревожила не только война, и у них не очень вольно дышалось. Ощущение это возникло у меня безотчетно, с самых первых дней. Вот Валентина Степановна что-нибудь весело рассказывает, а войдет Иван Михайлович - и лицо ее неуловимо меняется, и живость рассказа, прежде казавшаяся естественной и подкупающей, вдруг становится натянутой, неприятной. Но больше всего сказал мне взгляд Веры - тревожный, ждущий. Ее любили в семье, это ведь сразу видишь. Но ей было трудно - тут тоже не обманешься. Поэтому и мне было трудно с Валентиной Степановной - ни заговорить, ни попросить о чем-нибудь по хозяйству. Как-то неловко и боязно, будто идешь по топкому месту. Но помогла мне все же она, Валентина Степановна.
- Тут старушка есть... Ее сноха заедает, вот она и хочет уйти из дому. Она бы в няни пошла.
К вечеру эта старушка пришла к нам, да так у нас и осталась. Была она высокая, костистая. Низко, по самые брови, повязанный платок, сколотый булавкой под подбородком. Веки опущены, а когда она подняла их, глаза показались мне слепыми. Она была очень-очень старая. Разве она сможет и сготовить, и углядеть за мальчишкой? - подумала я. И вдруг она заговорила. Голос у нее был глуховатый, усталый.
- Не глядите, что мне семьдесят три года. У меня руки ловкие. Я и постираю, и приберу, и сготовлю. У меня сын на войну ушел, а сноха говорит: "Вы с нами за один стол не садитесь..." Он меня из села привез, сказал: "Живи с моими, хочу, чтоб все вместе были". Я с собой швейную машину привезла. А она говорит: "Вы с нами за один стол не садитесь..."
- Вот подлюга! - сказала Лена.
- Дать бы ей по уху, - слабым, но сердитым голосом отозвался Егор.
Но старуха словно не слышала.
- А она говорит: "Вы с нами за один стол не садись", - опять повторила она, словно прислушиваясь к себе, и в голосе ее даже горечи как будто не слышалось. - Ну, как решаешь? - спросила она, вскинув на меня блеклые, подернутые пленкой глаза.
Антоша стоял тут же и смотрел на нее своим внимательным, упорным взглядом, потом вдруг сел на низкую скамеечку возле ее колен и сказал:
- Бабушка...
Я поглядела на них и сказала:
- Оставайтесь у нас.
* * *
Это был мой первый дельный поступок в новой жизни. На третий день Дарья Симоновна сказала мне:
- Эх, как я привыкла к тебе, милая ты моя!
- Когда ж это вы успели?
- Третий день, разве мало? Такие мудреные есть, а вы тут все со мной разговариваете...
Она привыкла к нам - к каждому в отдельности и ко всем вместе. Она ходила за Егором, нянчила Антона, готовила еду и только объяснила, что путает хлебные и продовольственные карточки и в магазин ходить боится. В магазине ничего, кроме хлеба, не было, и приносили хлеб либо я, либо Лена. Дарья Симоновна встречала нас тихо и ласково, разогревала еду и, сидя рядом, пока мы ели, рассказывала что-нибудь, и речь ее урчала не надоедая. Она говорила, будто сама с собой, не требуя ответа:
- Ветер-то на дворе какой студеный. Ветер - как огонь. Вон как щеки-то обожгло, гляди, обморозишься. Я, молодая, обморозилась было. Семьдесят три года мне. А будто и не жила... Быстро пролетели. А вот иногда раздумаюсь, как маленькая был, вот тогда и пойму: давно это было. Но помню... Будто вчера... Тебе сколько лет-то? Тридцать? Ну, твои самые красные годы еще впереди. У меня два мужика было, оба померли.
А я вот живу и живу. И неохота умирать. Доживешь до старости, а все вольный свет не надоел. А кроме сына, еще девушка у меня была. Недолго прожила и померла. Девушка такая маленькая... Два годочка ей было. А сына вон с солдаты взяли. Он меня из села привез: "Живи, говорит, с моими... Чего, говорит, тебе одной жить". А внучонок вот с Антошу... И с лица походит, такой же черный и глаз черный. А она говорит: "Вы его не трогайте, я сама за ним пригляжу".