Прекрасная Адыгене - Солоухин Владимир Алексеевич 6 стр.


В сущности, очень близко.

В разговорах с другими людьми я все чаще стал употреблять слово «горы». Люди же при упоминании о горах непременно произносили слово «сердце».

– Никуда не собираешься в ближайшее время из Москвы?

– Собираюсь. Я еду в горы. В альпинистский лагерь. Надеюсь совершить восхождение на вершину.

– А сердце?

– Что сердце?

– Как у тебя с сердцем? Опасную ты затеваешь игру. В нашем возрасте с сердцем шутки плохи.

– Хочу попробовать. Если я не способен взойти на вершину, то куда я гожусь?

– Но все же рисковать ради нелепой вершины! Сердце…

– Туда, значит, мне и дорога.

Варианты разговоров в конце концов сводились к одному:

– В августе, наверно, займешься грибами?

– Нет, уезжаю в горы.

– В какие горы, зачем?

– Тянь-Шань. В переводе на русский язык – «Небесные горы».

– Наверно, в санаторий, где пьют кумыс?

– Нет. Хочу взойти на вершину.

– Ты разве альпинист?

– В том-то и дело, что нет. Но, говорят, этому можно научиться.

– С ума сошел! Всяким спортом занимаются в молодости.

– Я не собираюсь ставить рекорды и добиваться разряда. Мне бы только одну вершину.

– Зачем?

– Хочется. И потом, если я не смогу взойти на вершину сейчас, в этом году, то, наверно, не смогу сделать этого никогда.

В Ленинграде я оказался в гостях у моего друга, художника Евгения Мальцева. Пили, ели, вели разговоры.

Дошла очередь до моих предстоящих гор. Брат художника Виктор, крупный инженер, постарше нас с Женей лет на пять, начал горячиться и спорить.

– Ни в коем случае восхождения тебе делать нельзя. Ничего, кроме инфаркта, не добьешься. Я знаю, что говорю. Когда ты поднимался в горы последний раз?

– Двадцать лет назад.

– Высоко?

– Не знаю. Что-нибудь около трех километров.

– Считай, что ты вообще никогда не поднимался. А сколько раз ты приседаешь на одной ноге? Давай выходи на середину комнаты. Давай одну ногу выбрасывай и вытягивай вперед, а на другой опускайся, приседай. Ниже, ниже…

Я когда-то умел это делать. Но теперь равновесие потерялось, и я оказался сидящим на полу в самом грустном, нелепом положении.

– Ну вот, – торжествовал Виктор Мальцев. – Нужно для начала приседать на каждой ноге не меньше восьми раз. Альпинисту требуются сильные ноги. А сколько метров ты пролезаешь по канату на одних руках?

– Не знаю. Я давно не лазил.

– Как давно?

– Лет двадцать пять или тридцать. Виктор обвел всех победоносным взглядом.

– И он собирается покорять вершину! А сердце?

– Что сердце?

– Когда ты его проверял на выносливость? Сколько километров ты можешь бежать в хорошем темпе – три, пять, десять? Какой у тебя потолок?

– Какой еще потолок?

– У каждого альпиниста есть свой потолок, выше которого ему ходить нельзя. Иначе – сердечная недостаточность и обратный путь на носилках. Ты знаешь свой потолок? А лет тебе, может, двадцать или двадцать четыре?

Вдохновившись моим молчанием, моей опущенной (но упрямо опущенной) головой, а также одобрительным рокотом гостей, Виктор вскочил на стул, схватил фломастер, подвернувшийся под руку, и на чистой стене горячечно, повторяя вслух каждое слово, стал писать.

Должен сказать, что в этой надписи (не знаю, цела ли она до сих пор) содержится очевидная переоценка значения рвущегося на гору литератора, так что как-то нескромно даже списывать ее со стены. Но, во-первых, она не придумана, и искажать ее я не могу. Во-вторых, это оценка не литературоведа, а, прямо скажем, приятеля. В-третьих, она сделана уже в конце вечера, а это имеет некоторое значение. И в-четвертых, Виктор мог пойти на эту переоценку сознательно. Ведь ему важно было убедить меня и остановить от безрассудного, как ему казалось, поступка. Как бы то ни было, вот она, эта надпись: «Солоухина мы любим. Терять его мы не хотим.

Идти на гору ему категорически запрещаем. От имени гостей и всех читателей…» Тут фломастер сломался от усердия пишущего, и подписи не получилось.

Между прочим, с той же чистосердечностью, с какой писались слова на стене, и с той же, можно сказать, любовью Виктор восклицал вчера, когда видел, что я ставлю на стол невыпитую рюмку:

– Нехорошо, нехорошо, надо выпить до дна!

Но надпись, которой я был тогда до слез растроган, можно теперь стереть, потому что я пишу эти строки не на высоких горах, а на нулевой отметке, в ста шагах от морского прибоя, и батумский тропический дождь барабанит за моим окном по широким и ярким магнолиевым, лавровишневым и банановым листьям.

Начало августа катастрофически надвигалось. Тут возникло новое обстоятельство, а вместе с ним еще одно действующее лицо, без которого теперь, задним числом, нельзя уже и представить себе нашу маленькую альпинистскую одиссею. Дверь кабинета распахнулась, на пороге я увидел свою дочь Олю (неполных шестнадцать лет, перешла в девятый класс специальной экспериментальной школы No 7), а в глазах у нее увидел отчаянную решимость:

– Папа, ты едешь в горы? Я поеду с тобой.

Должен объяснить теперь, почему я не мог отказать Оле, и заодно обрисовать этого ребенка, как она сама любит называть себя. «Папа, твой ребенок завтра получит двойку». Хотя дальнейшие события показали, что в момент стояния Оли на пороге моего кабинета я совсем не знал своей дочери, чтобы иметь право ее обрисовывать. Оправдывает меня лишь то, что она и сама в то время еще не знала себя.

В пять часов утра в нашем доме начинает греметь будильник. Это Ольга встает доучивать уроки, которые не успела доучить вчера вечером. Она отрывается от сладкого сна когда все еще спят, и успевает выпить чашечку кофе. Вскоре из ее комнаты доносятся разные английские слова, которые она учит вслух. Уже в третьем классе мы заметили за ней эту особенность – учить уроки фанатично, до самозабвения, до истощения сил. Сначала я ей говорил шутя:

– Оля, ты опять учишь уроки? Ну-ка хватит, иди гуляй! И вообще учись немножко похуже. Четверочка, троечка – и прекрасно.

– Папа, – смеялась Оля, – ну какие родители внушают своим детям, чтобы они учились похуже?! Услышала бы тебя моя учительница.

Но и напряженных уроков ей казалось мало. Совет пионерской дружины, уроки музыки, фигурного катания, школа современного танца, проглатывание книг, все более серьезных и сложных (читает она новым методом, в несколько раз быстрее своего консервативного отца), театр, концертные залы и опять уроки, уроки с ежедневным будильником, повышенная изнурительная программа специальной экспериментальной школы – все это не могло кончиться добром. Вскоре начались тревожные признаки. Сначала частые головные боли, потом иногда головокружения, потом однажды – глубокий обморок. Это могло быть явлением переходного возраста, могло быть истощением нервной системы, могло быть чем-нибудь и похуже. Знаменитый профессор, консилиум, энцефалограмма. Но четкого диагноза так и не получилось.

– Посмотрим, что будет дальше, – сказал профессор. – Не случится ли нового головокружения. Пусть избегает мест, откуда можно упасть. Освобождение от физкультуры.

– Можно ли увезти ее на зимние каникулы в Кисловодск?

– Ни в коем случае. Перепад высоты на несколько сот метров. Ни в коем случае. И потом, не может быть и речи о самолете.

Некоторое время она глушила какие-то таблетки, но вскоре стало заметно, что от этих таблеток слабеет память. Властью, данной мне богом, я велел весь запас таблеток, рассчитанный на три, кажется, года, выбросить в фаянсовое округлое вместилище, имеющееся в нашей квартире. Воду, для гарантии, я спустил сам.

Назад Дальше