– А где сейчас спокойно? – вздохнул тот. – Ну, возьми хотя бы газеты… Они ж как автоматчики… Что это – дело? Все у них наотмашь, все у них лихо… И никто им не дает по рукам… Написал тут один про нашу отрасль… Будто мы ее нарочно разваливаем.
Виктор Иванович сочувственно кивал головой, а думал о другом: та отрасль, конечно, всего этого заслужила. Но куда делась мера? Что-то с нами опять делается…
Виктор Иванович потащил за собой упирающуюся Барту. Фаина в холле отчитывала домработницу, тыча ее в плохо протертое стекло в стеллаже. Домработница явно обрадовалась, что пришел хозяин, схватила поводок, повела вытирать Барте ноги. Это дело было серьезней стекла в серванте.
– Ты сегодня раньше? – спросила Фаина. – Еще не вскипел чайник.
– Я не буду завтракать, – сказал он. – Мне надо срочно ехать…
– Что за ерунда! – закричала Фаина. – Ты обязан поесть…
– Нет, – сказал он ей мягко и даже коснулся ладонью ее дряблой пористой щеки. – Нет, Фаечка! Нет!
– Что, уже пришла машина? – спросила жена, тронутая неожиданной лаской.
– Да, – соврал Виктор Иванович, – я просто забыл тебе сказать, что у меня сегодня все несколько раньше…
– Чайник вскипел, – закричала домработница.
– Нет, – сказал Виктор Иванович. – Нет!
Фаина стояла в холле, рыхлая, отекающая женщина с розовой, просвечивающей сквозь редкие волосы кожей.
«Жалко ее, – подумал Виктор Иванович. – Она привыкла жить на широкую ногу». Он слегка пожал ей локоть, хотел еще что-то сказать, но зазвонил телефон. Фаина схватила трубку и закудахтала. Это была подруга.
Жалко, подумал он еще раз, закрывая за собой дверь.
БЭЛА
Бэла ждала звонка мужа. По всем расчетам, ему уже полагалось быть. «Нечего волноваться, вся процедура – чистая формальность», – говорила она себе. Но волновалась. Вдруг кто-то там еще раз споткнется на Наталье? Или захочет споткнуться? Бедный Валечка, сколько он с ней намаялся! Несчастье всей жизни. Она успела это увидеть. Алкоголизм Натальи – грязь, которая и ее измарала. Когда в ее бывшей семье узнали всю предысторию Валентина, свекровь сказала: «Неужели вы думаете, Бэла, что мы отдадим вам ребенка? Вы соображаете своей головой?»
Она не соображала своей головой. Она была влюблена тогда, нет, не влюблена, она любила, как идиотка, и была ненормально счастлива от непривычных ощущений. Она смотрела на мужа, дочь, свекра, свекровь, на весь их дом, пахнущий чистотой, добропорядочностью, и ей казалось, что все они как бы на экране и она приходит к ним, как на сеанс, а потом выходит в жизнь, и там на нее льет дождь, и там ее сквозит, но зато это все по-настоящему, а дома она на сеансе. Большинство ее подруг и знакомых не выбирали бы. Еще бы! Такая респектабельность, такая многократная прочность существования. Врачи в четвертом поколении. Знание и достаток, передаваемые непосредственно через хромосомы. Они все были несколько разочарованы, когда узнали, что она искусствовед. Красиво звучит, но не де ло. Правда, в их большой, разветвленной семье такие случаи уже бывали. У какого-то дяди из Самары жена была суфлером в театре, а у кузена из Тбилиси – вообще метательница диска. Так что Бэлу все-таки приняли в чистый, ухоженный дом. Ей выделили место за столом, кольцо для салфетки, бабушка мужа купила ей тапочки с меховым помпоном. И пошло-поехало. Жизнь в правилах, обязанностях, коллективных празднествах. В общем – хорошая жизнь, зачем Бога гневить? Пока не свалился на голову Валентин с его женой-алкоголичкой, которую он скрывал, и сыном, которого всюду таскал с собой.
Она пришла к нему со статьей. В какой-то момент в общем-то делового разговора (делового? Убийственного! Он на ее статье живого места не оставил) поймала его взгляд. Восхищенный, тоскливый и усталый одновременно. Удивилась – как это в нем сразу? Восхищение – в полную меру, и тоска – тоже, и усталость… Возвращалась домой и думала – такие мужчины ей не попадались. Стала перебирать в памяти и не нашла. Нашла слово – одномерные. На три сильные эмоции сразу – бессильные. Привязалось наблюдение. Весь вечер изучала свою семью. Ну какие все лапочки! На работе они – работящие. Дома они – отдыхающие. Муж разгадывает «кроссворд с фрагментами». Это его хобби. Он классный программист. Но никогда дома про это. Дома он кроссвордист или шахматист. Или меломан. И обязательно что-нибудь одно. Окликнула его – он посмотрел ей в глаза, и она увидела в них картинку из кроссворда. Просто как в зеркале. Трагически заломленные руки из какой-то итальянской картины.
Разве мы знаем, что с чего начинается? У нее вот все началось с какого-то смутного сравнения двух мужчин. Одного, совершенно чужого, и другого, совсем своего.
Дальше была дьявольщина. Потому что в сравнении побеждал муж Не идиотка же она была, чтоб не видеть и ум, и порядочность, и преданность, и все остальное. Господи, да их единицы остались, таких, на которых можно до конца положиться. Но она шла в редакцию, и болтливые женщины ей рассказали. Жена у главного – алкоголичка, он мается с ней уже не один год. Мальчишку таскает всюду за собой, хороший мальчишка. Добрый, воспитанный. Говорили и о подспудном: ему бы жену бросить, никто его за это не осудит, а ему хорошую бы бабу… Чтоб мальчика до ума довела, да и самого Кравчука от грязи отмыла. И в прямом, и в переносном смысле. Он ведь, бедолага, сам стирает. А как они это умеют, мужчины?
Однажды она увидела, как втаскивал Кравчук бесчувственную жену в машину. Увидела ее рваные колготки. Метнулась в сторону, чтоб он не заметил ее. Кому ж хочется, чтоб такое виделось чужими глазами? Но не успела. Он увидел ее. И она не столько глазами, сколько всем своим существом почувствовала стыд его налившихся щек. Захотелось сказать ему что-то утешающее, какие-то неведомые слова.
Сделала же глупость. Рассказала все дома. Когда начала, свекровь взяла внучку за плечи и, ласково журча, увела в соседнюю комнату.
Вернувшись, сделала Бэле замечание:
– Как можно такое при ребенке?
– Она что, пьяных не видела?! – возмутилась Бэла.
Как одинаково они на нее посмотрели! Ночью муж спросил:
– Этот Кравчук… Он что, очень тебя интересует?– С чего ты взял? – соврала она.
Надо было соврать, чтоб началась прогрессия. На другой день она шагнула Кравчуку навстречу, когда он выходил из редакции.
– Что я могу для вас сделать?
Он смотрел на нее и как бы не понимал. Или не понимал на самом деле? Ответил резко:
– Благодарю… Ничего…
Испытала облегчение. Потому что уже приготовилась ко всему.
А через несколько дней он сам шагнул ей навстречу и предложил поужинать вместе.
Пошло-поехало.
Уже не думала. Уже не анализировала.
Подруга спросила: «Ты идиотка? Какого тебе рожна?» Истерически кричала на нее тетка, слов не выбирала.
«Ребенка мы тебе не отдадим, – сказала свекровь. – Сама подумай».
Она подумала. Чистенькая, ухоженная дочка сидела с ногами в кресле и читала мифы Древней Греции. Это был ее дом. Куда она ее поведет? Когда еще удастся Валечке разменять квартиру… Они были с ним бездомные, у них каждую неделю были разные ключи, кто какие подкинет… Можно, конечно, устроить большую склоку, затеяв обмен мужниной квартиры. Ведь ей с дочкой тут что-нибудь причитается. Бэла подумала тогда: они меня сейчас ненавидят, но не знают, как могли бы ненавидеть… Ведь этим олухам с традициями даже не пришло в голову, как она могла подвзорвать их тем же обменом. Бэла, живя в этой семье, давно поняла: мысли о пакости, о гнусности человеческого рода в их стены просто не вошли.
Девочку свою она оставила в семье мужа. Встречалась с ней раз в неделю. Промытыми блестящими глазами девочка ее не видела. А может, мать была для нее сеансом? И дочка торопилась в свое кресло, где у нее была настоящая жизнь, в отличие от этой яркой, пряно пахнущей, для нее неестественной женщины? У Бэлы сжималось сердце после этих встреч. И ее желание уехать было прочно связано с этим. Нельзя было не видеться здесь, а там можно будет не видеться. И может, она родит своего ребенка, который будет ее видеть? Вот и сын Валентина его не видит… Пришлось его отправить в Ленинград, в военное училище, чтоб не знать, как он не видит…
Это у них общее горе с Валечкой – дети. У них на этом так заквасилась любовь, что разъять их можно только общей смертью. А может, нельзя будет и смертью, если слухи о бессмертии души имеют под собой какое-то основание. Тогда их души…
В абсолютно духовной семье, где читали на трех языках, где чтили симфоническую музыку и живопись русских крепостных, где толковали Евангелие от Луки и от Матфея и принимали как данность непознанность человеческой природы и человеческой души (души!), ей, Бэле, в этой семье о душе не думалось. Семья, к примеру, слушала колокола, а она следила за сверкающей аппаратурой, под колпаком которой плавно, матово кружилась пластинка. Тот дом обладал странным для нее качеством: он был для нее оглушающе материален. Кольцо для салфетки, тапочки с помпоном; портьеры и рамы для картин – все это было громким, горячим, тяжелым. Первичная материя просто изгалялась здесь над духом, который – где он? Где он? Где он? И сама Бэла была в нем плотная, твердая, как будто и не женщина вовсе. А потом случилось обратное – невероятное. Пошла таскаться по чужим квартирам с чужим мужем, и нате вам – услышала и колокола и помягчела…
Оказывается, любовь…
А ведь могла так и прожить жизнь, не ведая ее. Не первой была бы, между прочим, и не последней… «Будь она проклята! – сказала ей тетка. – Твоя любовь… Если как у тебя, то без нее лучше… Чем тебе была не жизнь? В достатке и уважении… Прямо как в анекдоте… Дерьма захотелось?»
Бэла же копила в себе новые ощущения. Как-то подруга подкинула им с Валентином на воскресенье ключи от химчистки, где была заведующей. Задрипанная такая химчистка в подвале нового дома. Подруга отключила и свет и сигнализацию. Пахло ношеным, пахло бедностью. Бэла прошлась по вешалкам. Три-четыре хорошие вещи с хорошим запахом. Остальные – почти рвань. Сроду этого не знала, а тут накатила на нее жалость. К этим убогеньким пальтишкам, поникшим платьям, затрапезным костюмам. Неизвестно, что пошла бы делать, чтоб одеть всех, как эти три-четыре.
Не призналась в этом Валентину. Он ведь не на такую «глаз положил». Слабая у него уже была. Она должна быть сильной.
И все-таки почему нет звонка?
ВАЛЕНТИН КРАВЧУК
Кравчуку принесли гранки… Художник приволок для первой обложки портрет одной птичницы – закачаешься, какая красотка. Вопросов нет, надо такую ставить.
– Ее бы крупняком, без птиц, – мечтательно сказал художник. – Жалко место переводить на пернатых, когда такая красотка.
– Только с птицами, – сказал Валентин. – И чем их больше, тем лучше. И назови «Последний день на ферме»…
– Чего? – не понял художник.
– Неужели же ты думаешь, что она после нашей обложки останется там работать? Ее замуж возьмет какой-нибудь генерал… Во всяком случае, я бы на его месте взял…
Художник, довольный, хохотнул.
– Ты бы взял, ты бы взял… Ты бы всех взял… – Я такой, – ответил Валентин.
Если бы только кто мог видеть, как далеко он сейчас находился от слов, им произносимых. Он думал о Николае Зинченко. Он хотел понять, почему тот ответил ему, как учетчик тракторной бригады Заячьего хутора. Именно на этом хуторе был мысленно редактор журнала Валентин Кравчук, на родном, стоящем на отшибе хуторе. Там на него, мальчишку, тоже кричал когда-то, лет тридцать тому назад, Зинченко. Он уходил тогда от него и плакал, размазывая грязными руками слезы.
– И не подходи больше к машине, сучий потрох! Ноги пообломаю…
И еще он говорил какие-то слова, обидные, гадкие, и вокруг все смеялись, потому что смеяться в поле над учениками не считалось делом стыдным… На них оттачивалось слово…
Какое им дело было до того, что недалеко стояли девчонки, а среди них – Татьяна Горецкая, которую тогда, можно сказать, будто впервые увидел Валька Кравчук. И ради нее он взобрался на трактор и крутанул не туда и не так…
Как давно это было, а как сейчас… А тут еще эта фотография птичницы… И белоперая ферма… И девчонка на портрете, совсем на Татьяну не похожая, но и похожая тоже…
Черт знает что! Что случилось, кто ему скажет?
Вошел Борис Шихман. Сказал, что в приемной сидят двое. Рвутся в кабинет Валентина на том основании, что они из Заячьего хутора. Выгнать?
Это же надо! Хутор, можно сказать, наступал изнутри и снаружи сразу.
… Валентину было четыре года, когда началась война. С субботы на воскресенье отец взял его с собой рыбачить. Они встали рано, до солнца, и пошли с отцом в заветное место. Отец шел впереди, и Валентину запомнились штаны отца, широкие, серые, подвернутые до колен. За подвер-нутость он, маленький, держался рукой, когда они спускались к речке. От этого отцу было неудобно идти, и он даже крикнул ему: «Да не чипляй ты меня за ногу… Я ж двигаюсь…» До сих пор в ушах голос отца, а в ладонях ощущение брючной ткани. Потом, уже взрослому, почему-то понадобилось узнать, из чего были сшиты отцовские штаны. Выяснилось – диагональ. Мать – он у нее спросил – почему-то разволновалась, что он помнит эти штаны, расплакалась и сама тогда вспомнила удивительное. Будто, когда они с отцом вернулись днем и мать, крича в голос, сказала им про войну, отец вроде бы как и не понял сразу, про что речь, и ответил ей невпопад:
«Валька-то наш, дытына, глянул с пригорка на хутор и говорит; «Папаня! Зайчик лежить… Углядел!» – «Война, Петя! Война!» – кричала мать.
«Дытына, а заметил красоту», – повторяла отцовы слова через двадцать с лишним лет мать, вспомнив эту подробность в разговоре о диагоналевых брюках.
Сам Валентин слов этих своих, конечно, не помнил, и не знает он, с чего у него замирает сердце, когда с пригорка он видит этого большого зайца с прижатыми ушами – белокипенного зимой и когда цветут абрикосы и серо-зеленого, притрушенного летней пылью. Хутор-заяц. Этим словом он был и заклеймен в свое время, когда исхитрился в войну прожить, считай, без войны. Более того, в достатке. Эта удивительная история его хутора жгла журналистские потроха Валентину Кравчуку. Ах, какой ни на что не похожий можно было сварганить материал! Как-то поделился идеей с Виктором. Тот сказал категорически: «Вот этого не надо… Горецкий – личность смутная, а как ты без него будешь про все рассказывать?» – «Так я о нем и хотел…» – «Не надо, Валек! Да и Николаю будет неприятно… Не трогай то, от чего не будет пользы… А история вашего хутора – она не безвредная, Валек!»
История была такова. Хутор лежал в восьми километрах от центральной усадьбы – станицы Раздольской. Ныне Раздольская – райцентр, с фонтаном возле райкома партии, с городской девятиэтажкой напротив него же. На девятом этаже, к слову говоря, живет сестра Валентина – Галина, главный хирург Раздольского. Лифт ходит только до восьмого этажа, так почему-то получилось у строителей, и два марша к ней надо идти пешком. Племянник Петрушка расписал стены вдоль маршей в стиле Давида Сикейро-са. Другому бы не поздоровилось, но то, что не положено быку, позволено сыну главного хирурга. Пойди найди в городе семью, в которой бы не нашлось самого завалящень-кого хирургического повода. Рисуй, мальчик, стены, как схочешь, все снесем, даже абстракционизм, ради хороших отношений с твоей мамой. Знал, у кого родиться, вольный художник Петрушка.
Восемь километров, что отделяли и до сих пор отделяют – не поддаются географические расстояния волюнтаристскому пересмотру – Заячий хутор и центр – непростые восемь километров. Лежат они через громадный овраг с обрывистыми откосами, поросшими сплошь колючим репейником. Сейчас через овраг переброшен мост на бетонных сваях. Но года не проходит, чтоб на этом мосту чего-нибудь не случилось. Обязательно кто-то сверзится. Есть на земле такие заклятые места. И никаких перспектив на улучшение ситуации не предвидится. Машин все больше, с водкой тоже перебоев еще не было, так что каждый садящийся в рейсовый автобус, который регулярно, четыре раза в день, ходит в хутор, всегда мысленно или совершенно откровенно крестится на стоящую невдалеке раздольскую церковь. Но, как говорится, кому на роду написано свалиться в Заячью балку, тот в нее сваливается. Тут никакая церковь не поможет. Поэтому расстояние, хотя и выпрямленное бетонным мостом, субъективно осталось прежним. Если и не трудным, то неприятным.