А вышла за него потому только, что бабка велела.
Мать спускается по тропинке. В селе, что виднеется внизу, живут два ее брата – люди состоятельные, торговцы. К кому пойти?.. Братья меж собой не ладят – тут уж приложили руку их жены. У старшего, Лисандру, слабая грудь. Жена – он привез ее из города – тоже хворая. Из всех детей выжил у них только один сын – Янку, и тот хилый да болезный. С лица серый, как пепел, а уж худ – кожа да кости. Все трое кашляют, у всех хрипит в груди. Лисандру – злыдень, и жена его – ведьма, и все же Лисандру добрее Тоне. У Тоне уже трое детей, все дочери, но каждую весну у Финики, его жены, опять брюхо до подбородка – снова на сносях. Дома у Тоне – сущий ад. Жена бранится, грозит уйти обратно в город, не по нраву ей деревня, крестьянский труд не по ней. А что Тоне делать в городе? Денег на собственную лавку еще не накопил.
– Добрый день, братушка.
– Ну, добрый…
– Мочи моей больше нету с мамой жить. Вот пришла к тебе попроситься. Ненадолго. Пока не пристроюсь…
– Пристроишься, как же!.. А почему не пошла к Тоне?
– Ты добрее, Лисандру.
– Кто это тебе сказал?
– Уж я знаю…
– Не больно-то и знаешь…
– Что же, уйти мне?
– Да ладно уж, оставайся, коли пришла.
И мать осталась в доме Лисандру. Увидела ее Лисандрова жена-горожанка, нахмурилась.
Но не заругалась, сказала только:
– Будешь помогать по хозяйству – в доме убирать, воду носить, тесто замешивать…
Так и стала мама прислугой у Лисандру. Прошел день, прошла неделя, вот и месяц, и другой пролетел… Как-то прислал за ней брат Тоне, хочет-де с ней повидаться. Отправилась она к нему.
– Не по душе мне, как обходится с тобою братец, хозяин твой. Нас, братьев, трое, а ты у нас одна. Быть прислугой у мужика!.. Иди-ка лучше замуж – я для тебя уже и человека подыскал. У тебя двое детей и у него двое. Вот и будет на двоих у вас четверо. Он вдовый, жена этой осенью померла.
– Хоть бы взглянуть на него сперва, Тоне.
– Что ж, взгляни, сестрица, отчего не взглянуть. Он как раз тут рядом, в корчме сидит. Ну что, позвать?
– Позови…
За стойкой в корчме оставалась Финика. Тоне привел в горницу смуглого молодого мужчину с карими глазами и коротко подстриженными усами. Видом мужик не весел, черная рубаха вся в земле. Наступила весна, начинались полевые работы.
– Добрый вечер, Марие…
– Здравствуй, добрый человек…
Тоне ушел обратно в корчму, чтобы Финика не скучала за стойкой… Посетители требуют цуйки, баранок, тут же с хрустом грызут их, четвертями заказывают вино. У кого нет денег, пьют в долг. Тоне записывает должников в книгу. Эти заплатят летом либо осенью – после продажи хлеба или зерна, если уродится. А коли нет – тоже не беда, расплатятся через год. Торговец в проигрыше не будет. Запишет в книгу сумму вдвое или втрое большую. Финика неприязненно косится на мужиков.
– Опять, Тоне, в долг даешь.
– Опять даю…
– Ты о дочерях-то подумай.
– О них и думаю.
Тоне наливает три стопки цуйки и несет в горницу.
– Ну так как, сестрица, пойдешь за Тудора?
– Пойду, Тоне.
– Ну, в добрый час!
Все трое чокаются и пьют. Женщина едва пригубливает цуйку…
– Не по нраву тебе питье, жена?
– Не по нраву, муж.
– Вот и мне тоже.
– Ну и хорошо…
– Когда ее к себе заберешь, Тудор?
– Нынче вечером, шурин.
– Совет вам да любовь!
Отец берет на руки Евангелину, мама – Иона. Они выходят из дома Тоне. И направляются вверх по улице.
Вечереет. Густеют сумерки. Веет легкий прохладный ветерок. С пробудившихся от зимней спячки полей тянет свежестью.
Дети уронили головки на плечи родителей. Уснули…
Чуть теплится кизяк в очаге. Приткнувшись поближе к огню, чтобы согреться, дремлет на охапке сена конопатый курносый парнишка. На гвозде висит лампа. Ее желтый глазок помаргивает, словно от рези.
Женщина вслед за мужем нерешительно переступает порог. Они проходят сени и оказываются в горнице. Мужчина нащупывает кровать и кладет на нее рядышком заснувших детей. Укрывает их одеялом. Берет жену за руки, притягивает к себе, обнимает и целует в щеку. Губы у него шершавые, потрескавшиеся от ветра. Щека женщины тоже шершавая. Женщина, упираясь руками, слегка отталкивает мужа от себя.
– Ты говорил вроде бы, что детей у тебя двое. А тут только один…
– Девочку я отдал в приемыши. Очень была маленькая. Я бы ее не выходил.
– Кому отдал-то?
– Соседка взялась вырастить.
– Что за соседка?
– Жена Жигоя…
– Пойдешь и принесешь ее домой.
– Попробую, только не сейчас – завтра утром.
В комнате стужа. Шелестит дранкой на крыше ветер, задувает обратно в комнату курящийся над очагом дым. Женщина садится возле огня. Конопатый курносый мальчик стряхивает с себя дрему. Долго смотрит на женщину, затем вскакивает на ноги, как вспугнутый барсук, и прижимается к отцу.
– Кто это?
– Твоя мать.
– Гони ее к черту! Никакая она мне не мать. Моя мать умерла. Ее похоронили…
И он показывает женщине язык – синий, распухший.
Дом стоит посреди двора. За домами – хлев, амбар для пшеницы на случай богатого урожая, навес для кукурузы, если уродится, разбитая телега, возле нее – привязанные к дышлу волы, жующие сухую солому. В глубине двора – заросли акаций, над которыми победно вознесся ввысь высокий тополь, листья его беспокойно шелестят под набегающим ветром. Перед домом – две шелковицы, несколько сливовых деревьев, наполовину засохший орешник, а у самой изгороди развесила свои ветви плакучая ива. Под ивой – деревянный сруб колодца, колодец глубокий, лишь на самом дне поблескивает вода. По правую сторону и напротив – крестьянские дома, все село. По левую сторону – железная дорога, вдоль которой вьется в гору тропинка. С гребня холма, насколько хватает глаз, видны бесконечные поля, кое-где взгорбленные невысокими холмами, на которых там и сям торчат старые деревья – все, что осталось от некогда непроходимой чащи – Делиормана, безумного леса, – от бесчисленных вязов, тополей, ясеней, дубов, зарослей малинника и кишевшего там зверья.
В далекие времена на этих придунайских землях людей селилось немного. За Турну начинались уже владения турок. Возле Руши, что на реке Веде, стояла крепость. Порой турки совершали набеги на селения, и тогда банды башибузуков грабили и убивали. Прежние села – лишь зародыши нынешних сел: горстка хаток, сбившихся поближе друг к дружке, удаленная от таких же других. Частенько являлись с поборами и ревностные прислужники властей. Жгли, били, разоряли, мордовали – и убирались восвояси. Приносили лишь горе да слезы. А кому пожалуешься? Иные убегали в лес, скрывались от людей, теряли человеческий облик. Чтобы добыть пропитание, кое-кто выходил с дубинкой на большак. Кругом, куда ни кинь взгляд, – леса. Мамалыга из проса с молоком и брынзой – вот и вся еда. Скота хоть отбавляй, а земли нету. Древний дед Гэбуня рассказывал, как он однажды ездил на ярмарку в Дрэгэнешть. Отправился один. Проехав Удуп, заметил, что за ним неотступно следует всадник с пистолетами у пояса. Когда дед делал остановку, чтобы дать коню пощипать травы, всадник останавливался тоже. Двигался дальше дед, трогался в путь и всадник. «Пора с ним кончать, – решил Гэбуня. – Надо засветло управиться». Солнце достигло зенита и уже клонилось к западу; Гэбуня спешился возле зарослей кустарника, стреножил коня и приготовил место вроде как для ночлега. Расстелил дуламу [4] , а под нее подсунул охапку травы. К воротнику свою кэчулу пристроил. Опустились сумерки. И в темноте казалось, что у кустов прилег отдохнуть усталый путник. Сам Гэбуня притаился рядом.