А он мне вдруг:
— Нахал!.. — И пошел большими шагами, а я ему вослед:
— Так помните, господин! Но он как не слыхал. А меня Черепахин за руку, как клещами.
— Хотите, я сейчас с ним скандал? Я ему покажу!.. Не допустил я его. А как пришел на квартиру — содом, чистый содом! Луша стоит с иконой и кричит не в себе:
— Перед Казанской клянись! Клянись, стерва ты эдакая! Клянись, что не путалась ты, поганка, шлюха!
А та вся встрепанная, плачет, и крестится, и дрожит. И покатилась в истерике.
— Замучили меня, истерзали! А кто ее терзал? Ей же все готовое, все… А мать опять к ней:
— Клянись своей смертью, клянись! Ногами тебя затопчу! Славили чтобы нас за тебя? Кому ты нужна трепаная?
Но тогда я это безобразие устранил. Лушу в комнату запер и Наташке все объяснил. Утихла она и ко мне на шею кинулась.
— Папаша, я не знала… Он мне понравился… А Луша за дверью кричит:
— Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя закую!..
А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:
— Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается…
Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил. И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его, — что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:
— Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:
— Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали… А лучше бы совсем не приезжали…
XIV
И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел, и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было, всполошила меня Луша:
— Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я — полна квартира дыма, лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.
— Лампу, — говорит, — оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в печку сгреб, а трубу забыл открыть.
И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в темноте, схватил пальто и — марш. Что такое? Не пойму ничего, как представление какое весь день. А Луша мне все свое:
— Что-то они это путают, сдается мне… Может, она с тем-то разошлась, а для отводу с квартиры перебралась…
Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.
— Что, — говорю, — у тебя за маскарад?
Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и отказался., И такая меня тоска забрала, согнал я всех своих и Наташку из темноты вытащил.
— Что вы, — говорю, — как чумовые какие' по норам сидите?
Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставил, а то уныние. Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли провел — нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про жиличку:
— Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать ложиться, подходит и говорит:
— Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество возил.
— Почему такое — не говорить?
— А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет распространять хорошие сочинения… Могут быть неприятности… И вообще лучше ничего не говорите.
— Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!
— Ну, это другое дело… А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.
— Прощайте, — говорит, — ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое, — оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.
— И позвольте, — говорит, — мне напоследках выпить за ваше здоровье и набраться духу…
— Ну, набирайтесь, — говорю, — но чтобы только смирно…
Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:
— Вот и освобождение от всего… Освободительный порошок! Если в водке, то очень скоро подействует… Трахнул я по бумажке, и весь его порошок — фук! И говорю:
— Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность… То Кривой от нас удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?
— Папаша, я не знала… Он мне понравился… А Луша за дверью кричит:
— Я тебе понравлюсь! Я тебе, дармоедке, все косы оборву! На цепь тебя закую!..
А тут вскорости заявился Колюшка. Мать к нему с жалобами:
— Порадуйся, как твоя сестра с офицерами на извозчиках катается…
Не понял он ничего, побелел только. Но как все узнал, увел Наташу в комнатку жильцовскую и стал с ней говорить. И потом свел нас всех и помирил. И такой он стал неспокойный и тревожный и не обедал совсем. Спросил его, — что же, не вернутся? стало быть, можно и сдавать? А он так резко:
— Сдавайте!.. И задумался. А Луша мне:
— Это он по той так скучает. И хорошо, что уехали… А лучше бы совсем не приезжали…
XIV
И был у нас тот вечер как на похоронах. Наташка за ширмочки забилась. Колюшка в жильцовской засел, а Черепахин на каток с трубой пошел, и скрипач ушел в свой кинематограф. И в ресторан я не пошел после такого расстройства. Прилегли мы с Лушей отдохнуть. И уж часов семь было, всполошила меня Луша:
— Дым у нас в квартире, пожар!.. Вскочил я — полна квартира дыма, лампы не видать. В жильцовскую комнату кинулся, а там Колюшка мечется.
— Лампу, — говорит, — оправлял и спичку в угол бросил, на бумаги. Я в печку сгреб, а трубу забыл открыть.
И вдруг звонок. Колюшка отпирать кинулся, пошептался с кем-то в темноте, схватил пальто и— марш. Что такое? Не пойму ничего, как представление какое весь день. А Луша мне все свое:
— Что-то они это путают, сдается мне… Может, она с тем-то разошлась, а для отводу с квартиры перебралась…
Плетет неведомо что. Через полчаса Колюшка заявился.
— Что, — говорю, — у тебя за маскарад?
Васиков будто приходил на вечер звать, но он только его проводил и отказался. И такая меня тоска забрала, согнал всех своих и Наташку из темноты вытащил..
— Что вы, — говорю, — как чумовые какие по норам сидите?
Послал за орехами, сели в короли играть, силой заставилл, а то уныние. Только и радостного, что бумаги прибыль дали. Нарочно Наташку в короли провел — нет! Надутые все и взятки пропускают. А Луша Колюшку пытать про жиличку:
— Без жилички своей скучаешь?.. Что смотришь-то! Шваркнул он карты и ушел. И опять все расклеилось. И ужинать не стал. А как стал я спать ложиться, подходит говорит:
— Вы, пожалуйста, никому не сказывайте, что я жильцовское имущество возил.
— Почему такое — не говорить?
— А потому, что сейчас очень полиция следит и не дозволяет распространять хорошие сочинения… Могут быть неприятности… И вообще лучше ничего не говорите.
— Да кому мне говорить-то? Очень кому нужно!
— Ну, это другое дело… А я вас предупреждаю. Так меня запутал, что ничего я не понял. А вскорости и Черепахин заявляется с катка. Очень бледный и сильно покачнулся. Да еще бутылку несет.
— Прощайте, — говорит, — ласковые взоры! Стал спрашивать, что такое, — оказывается, околоточный на катке сказал, что завтра мобилизация его сроку и ночью призовут. В типографии уж печатают оповещание.
— И позвольте, — говорит, — мне напоследках выпить за ваше здоровье и набраться духу…
— Ну, набирайтесь, — говорю, — но чтобы только смирно…
Выпил и я с ним рюмку, а он так и спешит. И вскорости так себя направил, что стали у него глаза в разные стороны смотреть и кровью налились. И вдруг разворачивает бумажку и показывает:
— Вот и освобождение от всего… Освободительный порошок! Если в водке, то очень скоро подействует… Трахнул я по бумажке, и весь его порошок — фук! И говорю:
— Вы с ума не сходите! Помимо вас нам неприятность… То Кривой от нас удавился, теперь вы ознаменуете! Да что мы, ироды какие, что ли?
И принялся он плакать.
— Все, — говорит, — пропало теперь, Яков Софроныч… Что вы со мной сделали!
— Да с чего вы, с чего? — спрашиваю. — Еще молодой человек, сильный…
А он взял себя за голову и качается…
— Нет душе моей покою, и опротивела мне жизнь… Хоть бы убить кого! Хоть бы раздробить мне что! Схватил трубу свою, но я вырвал.
— Не скандальте, прошу вас! — говорю. — Наталья Яковлевна спит…
Хоть этим его унять. Притих.
— Да, — говорит, — Наталья Яковлевна… Яков Софроныч! — И так с чувством произнес и в грудь себя кулаком. — Очень во мне сил много, а нет мне ходу никакого… Сдохнуть бы…
— Жизнь, — говорю, — от господа нам дана, и надо ее прожить…
— Наплевать мне на жизнь! Что я от нее видел? Был я на хрустальном заводе… Папаша мой всю грудь себе отдул на бутылках, матери не знал… Катюшка… от жизни отравилась… А меня на музыку… Сволочь, сукин сын! Зачем он меня на музыку распустил? Подлец!
Стал я его успокаивать. Ничего не действует.
— Грамоте не выучили, а у меня в башке каша… Я, может, знаменитым человеком стал бы, очень во мне сил много!.. А меня вот на это дерьмо пустили. — Это он про трубу-то. — Хозяин, — выругался он очень неприлично, — сирот мальчишек согнал. Я, говорит, им всем кусок хлеба дам и учрежду оркестр духовой… За каждую ноту драли! В Питер возил нас, генералам хвастал… Вот, говорит, что я из дураков сделал… Все с куском хлеба… А? Идите и играйте на воздухе и помните заботы!.. А! Старый черт! А у самого сто двадцать миллионов!.. Дедки моего нет… Застегали на каторге… Он им головы рвал напрочь… * Зубами заскрипел и глаза вытаращил. Стал я его уговаривать — ничего.
— А теперь… в мобилизацию… защищать отечество… Какое отечество?
— И опять в трубу ногой…
И потом все на голову жаловался. Простился я с ним и богом его постращал, чтобы и не думал. И пошел спать… И вот тут началось все…
XV
Надо полагать, что третий час шел… Звонок. Луша меня разбудила.
— Звонок к нам, Яков Софроныч… И сам я услыхал: резко так. А у нас простой колокольчик был — дребезжалка. Что такое? Подбежал, в чем был, к двери. И Колюшка вскочил, брюки натягивает. И Черепахин выбежал, бубнит:
— За мной… на мобилизацию…
— Кто такой? — спрашиваю.
— Отпирайте! Телеграмма! — так решительно. Открыл, а там целая толпа. Полиция… Вошли, и враз с черного ходу стук, и один из них сам кинулся открывать. И оттуда вошли. Один чиновник с кокардой, пристав наш еще, околоточный, и еще двое в пальто, и еще дворники.
— Вы хозяин? — чиновник меня спросил. Сказал я, а у меня зубы — ту-ту-ту. И ничего сообразить не могу. Стали у дверей, пристав у стола уселся, лампу приказали засветить.
— Я должен произвести у вас обыск… Где ваши жильцы? — Это все тот, который был в кокарде, а пристав только у стола сидел и пальцами барабанил.
— Жильцы, — говорю, — уехали сегодня…
— Как так уехали? куда? — И на пристава посмотрел. А пристав ему:
— Удивительно… А уж другие по квартире рассыпались, и Луша, слышу, кричит:
— Уйдите, безобразники! У меня дочь раздета…
— Потрудитесь одеться… Где комната жильцова? А тут Черепахин увидал, что не за ним, стоит с папиросой и цепляется, чтобы себя показать:
— Ночная тревога, а неприятеля нет! А главный ему:
— Ты что за человек? Кто это такой? — мне-то. А Черепахин гордо так:
— Обнаковенный жилец, на двух ногах!
— Обыскать его!
Сейчас его — царап! Шарить по карманам. Шустро так, как облизали! Нет ничего. А тот на смех:
— В кальсонах не обозрели! там у меня пара блох беспачпортных!..
Режет им и меня подбодрил. Я и говорю главному:
— Вы, ваше благородие, напрасно так… У меня ничего такого и в мыслях нет…
А уж там жильцовскую комнату глядят; в отдушники, в печку. Пепел разворотили. «Жгли!» — говорят. И я им сказал, что сам весь хлам после жильцов сжег, как всегда. И тут пристав им сказал в защиту мою:
— Я его знаю хорошо… Спокойный обыватель, в ресторане лакей…
А тут Колюшку на допрос: с жильцами знаком? что знает? куда уехали? А во всех комнатах шорох идет такой… Луша с ними зуб за зуб — даже я удивился. И Наташка, слышу, визжит:
— Ах, не трогайте меня! Колюшка шмыг к ней, и главный побежал. А Наташка стоит в ночной кофточке, руками прикрывается, и в одном башмаке. Постелька ее раскрыта, и тюфяк заворочен. И Черепахин тут:
— Не имеете права! Это безобразие!.. И Колюшка и Луша крик подняли. И я сказал:
— Тут девица, и так нельзя поступать… А главный мне свое:
— Не кричите, а отвечайте на вопросы. Не в игрушки мы играем.
И пошел меня донимать. Когда уехали, да кто ходит, да то да се…
И тут в столовую целую охапку книг и бумаг Колюшкиных принесли и вывалили. Смотрели-смотрели и цоп — письмо. Почитал и мне:
— Это что значит? Колюшка посмотрел и говорит, что это был жилец у нас, Кривой, который удавился. И объяснил про письмо директору. Забрал он письма, — разберем «Про вашего Кривого. Альбом был у Луши с карточками. Смотреть. Кто такой? А этот? Потом насторожился на одного и вдруг уж к Колюшке:
— А это кто такой? А тот и не знает. А это повар один, приятель мой, и уж помер. Сказал я, кто такой, а тот не верит.
— Это мы разберем… И забрал. И еще одного парнишку взял, теперь метрдотель в «Хуторке» и семейный человек. Даже удивительно, зачем они понадобились. Этого-то все они разглядывали и что-то мекали. Часа три так возились. Потом главный и вынимает из портфеля бумажку и показывает Колюшке. А верхушку рукой прикрыл:
— А это не вы писали? Посмотрел Колюшка, сморщился и говорит:
— Что-то не помню… Как будто моя рука… И читает ему главный:
— «…перешлю готовое…» Это что «готовое»?
— А-а… Это образцы изданий картинной галереи… Я, — говорит, — для жильца иногда забирал товар и посылал ему по адресу, когда он в города ездил.
А тот так усмехнулся и говорит:
— Я вас арестую.
— Как угодно, — говорит. Тут уж я вступился:
— За что же вы его? Это ваш произвол! И Луша на него:
— Не имеете права! Я к губернатору пойду! У нас лакей, у губернатора служит, двоюродный брат… А тог сейчас:
— Объясните свои слова. Какой лакей, у какого губернатора?
А та врет и врет.
— Не хочу объяснять! — и все.
Тогда он ей свое:
— Ну, так я вас арестую для объяснения… Так она и села. И тут я вступился. Говорю, что она с испугу, а у нас никакого брата нет у губернатора. Наташка чуть не в истерику, а Колюшка так глазами и сверкает.
— Не запугивайте мать! — кричит. Тот ему пригрозил. Черепахин тоже про произвол — отстранили.
Осмотреть чердак, чуланы! Побежали там какие… Сундуки осмотреть!
И пошло навыворот. Все перетряхнули: косыночки, шали там, приданое какое для Наташки. За иконами в божнице глядели. Луша тут заступаться, но ей очень вежливо сказали, что они аккуратно и сами православные. И велели Колюшке одеваться. Луша в голос, но тут сам пристав — он благородно себя держал, сидел у столика и пальцами барабанил — успокоил ее:
— Если ничего нет, подержат и выпустят. Не беспокойтесь…
А Колюшка все молчал, сжался. А внутри у него, я-то его хорошо знаю, кипит, конечно. И на его поведение даже главный ему сказал:
— Вы все объясните, и мы вас не задержим.
— Нечего, — говорит, — мне объяснять, потому что я ничего не знаю. Берите.
А тут еще скрипач вернулся поздно с танцевального вечера. Сейчас его захватили, карманы вывернули, там грушка и конфетки с бала. А Колюшка уж оделся. Простились мы с ним. Лушу уж силой оторвали. Очень тяжело было. И повели его с городовыми. И я за ними выбежал. И на дворе полиция. Окружили и повели. Посажались на извозчиков… И крикнул я ему тогда: