Человек из ресторана - Шмелев Иван Сергеевич 5 стр.


V

Постучался я к Кривому, чтобы поговорить как следует в трезвом состоянии, но он спал и дверь запер на крючок, И Луша-то сказала, пусть проспится после куража, а то злой будет. И стали мы рассуждать — гнать его или оставить. Что с него возьмешь, как он без места! И тетка-то его с ветру. И раньше, бывало, все про тетку, а потом отрекался. Такой гордый человек! И так все обернул ночью, что словно мы его обидели. А это в нем происхождение такое капризное. Хвастал, что у него мать из дворянской крови и содержанкой жила у губернатора и, может, он даже сын губернатора, а не золотарика. Черепахину все изливал: «Мне бы надо по малой мере чиновником быть и начальствовать, а я до такой ступени опустился. Но только я письмо в газеты накатаю и отца своего, подлеца, так изображу, что его с места прогонят, или пусть мне тыщу рублей пришлет, — велосипедными шинами торговать буду!» Такие вокруг себя сети распространил, думает — и не узнают, а просто стыдно ему было при его положении. Вот и врал.

Пришел я в ресторан, а в официантской наши очень горячо рассуждают. А это Икоркин. Маленький такой и черненький, как блоха, но очень цепкий и может говорить. И Икоркиным-то его прозвали па смех — очень любил, как поступил, икорку с ложечек и тарелок слизывать. Оказывается, общество устраивается для всех официантов, для поддержки. Вот Икоркин и требовал, чтобы записывались, по полтиннику в рассрочку. Но только нас метрдотель разогнал и оштрафовал Икоркина на рубль за грубость. Потом мне:

— Бери букет, который барышня забыла, вези на квартиру! Карасев записку прислал, велел.

Поставили в картонку, пошел я по адресу. И не спросил, нужен ли какой ответ, дорогой уж вспомнил. Пришел, на третий этаж поднялся. Старая барыня отперла. Что такое? Букет барышне от господина Карасева из ресторана. Плечами пожала и зовет:

— Аля, что такое? Букет тебе!.. Вышла та, тоненькая такая, в фартучке, прямо как девочка. Вырвала у барыни картонку, и ушли они. Слышу, разговор у них горячий по-французски. И та кричит и другая… А я жду, будет ли ответ какой. А ко мне девочка вышла черненькая и мальчишка. Стоят и смотрят. Мальчик еще спросил меня, кто я такой, а потом и говорит:

— Там наша Аля работает, где обедают… А девочка мне куклу принесла показать, такая занятная. И вдруг барышня выбегла ко мне и так гордо:

— Можете идти, не будет ответа!..

Так гордо, что я и не думал от нее. И лицо такое злое сделала. Мальчишку дернула за руку, так и отскочил, и за мной дверью — хлоп! Как вылетел я все равно! Плюнул даже. Провались они все, а я еще ее пожалел. И день этот выдался очень горячий, потому что в золотом салоне свадебный ужин на двести персон — сын губернатора женился на дочери фабриканта Барыгина, по двадцать рублей с персоны без вина! А в угловой гостиной юбилей делали директору гимназии. И метрдотель в наказание, что букет я от офицера принял, отрядил меня к юбилею. А юбилей — что! Чиновники!.. Только разговоpы, и еще рассматривают — двугривенный или пятиалтынный…

Начались завтраки. И уморил тут меня пакетчик! Вот поди ты, что значит капитал! Прямо даже непонятно. Мальчишкой служил у пакетчика, а теперь в такой моде, что удивление. Домов наставил прямо на страх всем. И ничего не боится. Ставит и ставит по семь да по восемь этажей. Так его господин Глотанов и называет — Домострой! А настоящая его фамилия — Семин, Михаила Лукич! Выстроит этажей в семь на сто квартир и сейчас заложит по знакомству с хорошей пользой. Потом опять выстроит и опять заложит. Таким манером домов шесть воздвиг. И совсем необразованный, а вострый. И насмешил же он меня!

По случаю какого торжества — неизвестно, а привез с собою в ресторан супругу. И в первый раз привез, а сам года три ездит. Как вошла да увидала все наше великолепие, даже испугалась. Сидит в огромной шляпе, выпучив глаза, как ворона. А я им служил и слышу, она говорит:

— Чтой-то как мне не ндравится на людях есть… Чисто в театре…

А он ей резко:

— Дура! Сиди важней… Тут только капиталисты, а не шваль…

Она ежится, а он ей:

— Сиди важней! Дура!

А она свое:

— Ни в жисть больше не поеду! Все смотрят… А он ее — дурой! Умора!

— А мне так, — говорит, — наплевать на всех, что смотрят!

Даже не так сказал, а по-уличному.

— На всех, — говорит, — мне… Я привык к свету… Нехорошо сказал. Я-то, я-то понимаю даже их необразование. И манит меня:

— Человек! Дай мне чего полегше… — Прищурился на нее и говорит: — Дай мне… соль!

А она так глаза выпучила — не понимает, конечно. А он-то и доволен, что дуру нашел. А сам недавно за артишоки бранился.

— Я, — говорит, — думал, что мясо на французский манер, а ты мне какую-то репу рогатую подаешь! Бона! И как принес я им камбалу, он и говорит супруге:

— Вот тебе соль, ешь — не бойся… Это рыба, в море на сто верст в глубине живет!

Умора, ей-богу. И сам-то не ест и никогда в компании не ел, а тут для удивления заказал. А она шевельнула вилкой и говорит:

— Чтой-то как она и на рыбу не похожа… А не вредная?

Да как распробовала, в пару-то, аромат от нее, и назад:

— Да она тухлая совсем… Михаила Лукич! Не понимает, что такой от нее запах постоянный. Тухлая! Уж и смеялся он, вот как покатывался!

— Эту рыбу-то только француженки употребляют… ду-ура!..

А она чуть не плачет, красная, как свекла, стала и в прыщах.

— Мне бы, — говорит, — лучше белуги бы… А он-то ей:

— Не страми ты меня перед лакеями, ешь! Тут за порцию три с полтиной!..

И ни малейшего стыда! А она ест и давится. И случилось нехорошо — в салфетку даже. А он ей угрожает:

— Дура! Никогда больше не возьму. Необразованная!.. Сейчас подозвал меня и так важно:

— Дай ей… ар-ти-шоков! Вот! Это уж на смех. Потому где ей с артишоками управиться? Вот какие люди. А сам-то, сам! Как-то привез в кабинет девочку лет пятнадцати, так… портнишечку, и напоил. Самому лет пятьдесят, а она девчоночка совсем. И ту-то, ту-то тоже кормил по-необыкновенному, потешался. Устриц давал, лангустов, миног… Нарочно с метрдотелем совещался, как бы почудней. Портнишечку!..

Все своими глазами видел и сам служил. И как иной раз мерзит и мерзит. И образованные тоже… И никто не скажет… И ничего! Хамы, хамы и холуи! Вот кто холуи и хамы! Не туда пальцами тычут!.. Грубо и неделикатно в нашей среде, но из нас не отважутся на такие поступки… И пьянство, и жен бьют — верно, но чтобы доходить до поступков, как доходят, чтобы догола раздевать да на четвереньках по коврам чтобы прыгали — это у нас не встречается. Для этого особую фантазию надо. Теперь меня не обманешь, хоть ты там что хочешь говори всякими словами, чего я очень хорошо послушал в разных собраниях, которые у нас собирались и рассуждали про разное… Банкеты были необыкновенные, со слезой говорили, а все пустое… Уж если здесь нет настоящего проникновения, так на момент только все и испаряется, как после куража. Вон теперь полнм-полны рестораны, и опять бойкая жизнь, опять все идет как раньше… Эх, Колюшка! Твоя правда! Теперь и сам вижу, что такое благородство жизни… И где она, правда? Один незнакомый старик растрогал меня и вложил в меня сияние правды… который торговал теплым товаром… А эти… кушают, и пьют, и разговаривают под музыку… Других не видал.

И смеялась девчоночка-то, портнишечка-то, смеялась… как коньяком ее повеселили… И потом, потом туда… У нас такой проход есть… плюшем закрытый проход… Чистый, ковровый и неслышный проход есть. И потом в этот проход прошли…

В номера проход этот ведет, в особые секретные номера с разрешения начальства. И само начальство ходит этим проходом. Тысячи ходят этим проходом, образованные и старцы с сединами и портфелями, и разных водят и с того, и с этого хода. На свиданье… И был там у нас — и сейчас есть — Карп, аховый насчет делов этих. Как порасскажет, что за этими проходами творится! Жены из благородных семейств являются под секретом для подработки средств и свои карточки фотографические под высокую цену в альбом отдают. И альбомы эти с большим секретом в руки даются только людям особенным и капитальным. Там стены плюшем обиты, и мягко вокруг, и ковры… и голос пропадает в тишине, как под землей. И уж с другого конца выходят гости с портфелями, и лица сурьезные, как по делам… А девицы и дамы чрез другие проходы. И все это знают и притворяются, чтобы было честно и благородно! Теперь ничему не верю, хоть ты мне в лепешку расшибись в приятном разговоре. Тысячи в год проживают, всЈ прошли, все опробовали — и еще говорят, что за правду могут стоять! Один пустой разговор. И вот проходы… И сам Карп чуть однажды не полетел, а очень испробованный и крепкий человек. Криком одна кричала и билась, так постучал он в дверь. И такой вышел скандал за беспокойство, что чуть было наш ресторан со всеми проходами не полетел!

И вот как подавал я им артишоки, замутило-замутило меня, дрожание такое в груди. Неприятность, конечно, дома, а еще у меня сердце нехорошее, жмется и бьется: капли ландышевые пью. И так мне подкатило, хоть тут в зале ложись, терпения нет. Пакетчик меня пальцем манит, а я идти не могу. И вдруг товарищ подходит и говорит:

— Скорей, жена тебя спрашивает что-то… Перемогся я, подошел к столу.

— Нарзану мне дай, а ей солянки… Побежал я в официантскую, а Луша сидит в платочке, бле-едная…

— Скорей, скорей! Кривой повесился!.. Околоточный послал…

Не понял я сперва, только испугался. А она чуть не плачет:

— Скорей, скорей! Полна квартира народу… никого нет…

Стал одеваться, пальто никак не вздену. А та-то мне:

— Скорей, скорей… запутает он нас… околоточный сказал…

Прибежал я на квартиру. Народ со двора в окна лезет, а в квартире полиция. Вошел в его комнатку, а уж он на полу лежит, как был, в рваной кофте… На ремешке он задавился от брюк. На спине лежит, руки так свело и в кулаки, как грозится. А на лицо как взглянул… страшныйстрашный. Языком дразнится. Один глаз сощурен, а другой выперло, смотрит. Еще ночью так все рожи корчил. Околоточный наш, Александр Иваныч, у окошечка сидит, курит, в руке записку держит, и строгий. И околоточный-то знакомый: ему по дешевке вино иной раз доставлял, после балов которое… Нам метрдотель с уступкой продавал.

— Ждать тебя мне тут? Что это у вас тут за безобразие?! И пальцем в Кривого, и морщится. Точно я сам его удавил.

— Что знаешь, какие причины? Нет ли чаю стакана… И всегда обходительный был, а тут даже про чай строго. А я совсем расстроился, ничего не понимаю.

— Неприятность тебе будет… — И запиской по ладошке хлопнул. — Сын где? Его я должен спросить… Чернил! Сейчас ему чернил и чаю подали, ждем…

— Прикройте его чем… Связался с дрянью, вот и… Голову закройте!

Даже и его взяло. А Черепахин тут как тут.

— Почему вы так выражаете про мертвое тело? Занесите в протокол!

— А ты, — говорит, — кто такой? Вон отсюда! Тут допрос. Кто он такой?

А тот очень горячий и сейчас зуб за зуб:

— Почему мне «ты» говорите? Я совместный квартирант и хочу показание дать о причинах. Я все знаю. И начал так развязно, смешком:

— Вот как было. Утречком так, часов в десять, конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю…

Но околоточный ему сейчас:

— Вон! Сам вызову! Очистить комнату!

Всю публику выгнал из квартиры. Остались дворник да пачпортист наш, а Черепахину арестом пригрозил за противодействие. Насилу я его увел.

— Ну-с, теперь по пунктам… И читает записку, что вот с квартиры его гнали…

— Так. Вы гнали его, значит, с квартиры… Гнал? Объяснил все и про ночь рассказал. Записал — и дальше:

— Это не важно, а вот… Вслух прочитал все письмо. Оказывается, он на всех доносы написал и про нас и теперь боится суда. И очень обижен на всю жизнь. И про стакан помянул, и про разговоры. Прочитал околоточный и сморщился.

— Вот какая канитель! Должен дознание вести, тут про политику… Какие слова твой сын про политику говорил? Лучше чистосердечно… все равно записка в производство пойдет… Вот какая канитель!..

Отрекся я, и Луша тоже, а Черепахин из-за двери кричит:

— Знаю, меня извольте допросить! Так я даже удивился на него. Так был расположен — и вдруг. А околоточный обрадовался.

— Позвать его! Что про политику? Твое показание по пункту!

А тот, вижу, хитрое лицо сделал и начал:

— Не твое, а ваше! Про политику — нуль, а вот как было: утречком, конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю…

Прямо на смех. Уж потом сам мне говорил: чтобы обозлить. Сейчас его околоточный выгнал и пригрозил. А я на Кирилла Саверьяныча сослался: уважаемый человек и знакомый околоточному. Сейчас за ним погнали: неподалечку, через улицу жил.

Пришел очень сильно испуганный, с околоточным за руку и по отчеству и очень умно стал объяснять:

— Разве вы меня не знаете? Разве, — говорит, — я могу в моем присутствии позволить насчет чего?.. Я привержен к администрации, и мне даже обидно с вашей стороны такое недоразумение…

А околоточный в записку:

— Что же делать, раз я по обязанности долга… Я очень хорошо знаю…

А Кирилл Саверьяныч посмотрел на Кривого и говорит:

— Даже после смерти напакостил! И все из пиджака! А околоточный сейчас в протокол:

— Из какого пиджака? Объяснитесь. Кирилл Саверьяныч бородку оттянул и сделал лицо очень умное и даже как обиделся.

— А вот как. Сидели мы за пирогом и рассуждали… про жизнь. И Кривой слушал у двери. И тогда молодой человек, их сын — ученик реального училища, стал укорять его, вот этого самого Кривого, зачем он так исполняет свои обязанности, то есть пьянствует, и сказал, что это так не годится… и вообще… нельзя так в политике жизни… Вот она и есть политика… политика жизни… обиход… Так сказать, если выразить по-ученому…

— Верно! — подтвердил и околоточный. — Это понятно.

— Вот. Необразованный человек не поймет, конечно, а образованный… это понятно… И я ему, этому самому Кривому, стал объяснять даже из Евангелия… насчет властей и про жизнь… А он вдруг обозвал всех нас холуями… — это вы обязательно запишите! — и тогда молодой человек, а их сын, действительно бросил на пол стакан в его направлении и попал в пиджак и забрызгал… Вот он обиделся и сказал, что донесет на всех, и побежал в участок. Это сущая правда.

Так складно у него вышло. Ну, конечно, что тому, раз он мертвый? А то бы канитель. Время очень строгое было. И околоточный подтвердил:

— Был он там, верно, и наскандалил. Мы его совсем прогнали. Но это не относится…

И зачеркал в протокол. А Кирилл Саверьяныч в окошечко смотрит. И вдруг с чего-то обиделся и опять:

— Не понимаю, при чем тут я… От работы отрывают… А околоточный ему:

— Нам пуще эти канители надоели, но закон такой. — И мне запрос: — Какой донос он на вашего сына послал и куда? Тут в записке есть…

И показал перышком на Кривого.

— Да какой же донос, раз он пьяный был! — говорю.

— Мало ли что! Пьяные-то и проговариваются. О чем донос?

Да что я, святой дух, что ли? Такой придира! А тут Колюшка и входит из училища. Как узнал все, так и окаменел.

А околоточный сейчас его на допрос:

— Объясните показание! Вот что он в письме пишет… Прочитал ему. Колюшка смотрит на него и как ничего не понимает.

— Ну-с, — говорит. — Какой донос он послал и куда? А Колюшка стоит помертвелый и шепотом так:

— Мы его, мы… Господи! И за голову схватился. А околоточный — чирк в протокол.

— Что это значит? — спрашивает. — Тут у вас путаница… Как же это вы? Что — вы?..

Кирилл Саверьяныч тут осерчал.

— Что же, вы подозреваете, что они его удавили? Он нравственно думает… от обиды… Он же сам в письме пишет!.. Может быть, и меня вы в чем подозреваете?

— Не подозреваю вас, — говорит, — а все-таки странно. Как же это вы… Вы скажите чистосердечно… А мой-то взглянул на Кривого, сморщился и убежал из комнаты. А околоточный мне строго:

— Вернуть его! Я именем… требую. Позвать! Побежал я за Колюшкой. А он уткнулся головой в окно, так в шинели и стоит. Обернулся да как зыкнет:

— Уйдите! Не могу я, не могу!

Я его и так и сяк — нет!

— Вот, — говорит, — что мы сделали! И это я, я… Прихожу в комнату к ним, а околоточный что-то оправляется и шепотком с Кириллом Саверьянычем. И лицо у него ничего, не строгое. А Кирилл Саверьяныч сделал такую злую физиономию и вдруг на меня:

— Не понимаю вашего сына! — На «вы» стал. — И Александр Иваныч удивляется… Как он у вас неразвит и глуп!

А околоточный ничего.

— Он, должно быть, протокола испугался… Ну, какнибудь покончим… — Дал подписать и щелкнул портфель. — Доносы меня беспокоят… Хотя вы не беспокойтесь, потому что я так и записал, что нашел труп с явными признаками удавления… самоубийства. Мм-да-а… А Кирилл Саверьяныч меня ногой. А околоточный в окно смотрит и думает.

Назад Дальше