– Давно ли ты, Иван Михеич, перелицовался? – спрашивает Улазов-старик. – Финтишь, а ведь люди-то знают тебя! Не Крутилин ты, паря, а Крушинин. Две буковки переделал в фамилии, а вот про душу-то, паря, забыл. Родом ты, паря, из казачьего Каратуза, а не из Кижарта. Земляки мы с тобой. Аль запамятовал Улазовых? Ты казак и я казак. Ты рубил красных и я рубил красных… по дурости, прости меня, господи, как не разобрамшись. Тогда тебе нашили лычки… Я за свое казачество, паря, отбрякал семь лет, а вот ты бы не сносил головы.
– Вот оно, какие дела! – проговорил Головня, встав со стула.
– Поклеп, товарищ председатель. Обознался мужик-то. А мне-то, мне – петля! Охотник я из Кижарта. Там и семья у меня…
– Ты не сепети – урезонил Улазов-отец. – Я и в Кижарте встречал тебя, и в Сухонаковой!.. Видал, а молчал. Думаю, пусть живет мужик, коль прибился к берегу. Сбежал ты со ссылки-то. По дороге сбежал. И семью свою уволок. Двух детишек схоронил по дороге. Все знаю!.. Но тапернча молчать не стану. Потому – с бандой увязался.
Охотник даже позеленел. По его хищному взгляду, как он смотрел исподлобья на старика Улазова, Головня понял, что он использует любую оплошность охраны, только бы убежать.
– Свяжите его, – сказал Головня. – Скоро мы их отправим.
Сын Улазова, такой же коренастый мужик, как и отец, ни слова не обронивший во время разговора отца с Головней, молча связал руки Крушинину, хотя тот и пустил слезу, умоляя Улазова-старика отказаться от своих слов.
Вскоре после ухода Мамонта Петровича в буфетную зашла Авдотья Головня. Румяная, нарядная, она всегда входила гордо, грудью. Никто еще из мужиков не видел ее угрюмой, мрачной. Она была приветлива, легка на шаг. Авдотья попросила оставить ее на минутку с Мургашкой.
– А ежлив што случится? – косился Улазов. – Ить они в окно выпрыгнут. Тогда как?
– У меня не выпрыгнут! – успокоила Авдотья. – Да вы встаньте один у двери, другой у окна. И охотника возьмите с собой в сени. Я буду говорить одна с Мургашкой. Мне Головня велел, – соврала Авдотья, не моргнув глазом.
– Ну велел так велел. – И ушли.
Мургашка притворился спящим. Но услышав насмешливый голос Авдотьи, приподнялся, невозмутимо посмотрел на нее и, не торопясь, стал набивать алюминиевую трубку.
– Што надо, баба?
– Мне тебя надо.
– Я весь тут. Вот он.
– А весь ли? Может быть, ты здесь, а душа улетела куда-нибудь к Разлюлюевскому местечку? – Авдотья хитровато щурит свои черные глаза, присаживаясь на корточки возле Мургашки.
Мургашка не любит женщин. Мургашка не выносит женского взгляда. Он морщится и пыхает вонючим дымом в лицо Авдотье.
– Да не дыми ты, Сароол!
– Как?! Как?
Мургашка даже трубку выронил от такой неожиданности. Сароол, Сароол! О, великий Хангай! Это же его настоящее имя, некогда пропетое ему над колыбелью матерью. Как узнала баба его настоящее имя? Ведь по обычаю Мургашкиного рода ни одна женщина не смеет вслух произносить имя мужчины. Даже мать поет над колыбелью сына, называя ребенка как угодно, только не своим именем, чтобы злые духи не подслушали и не унесли его. Но, видно, женщины Мургашкиного рода не соблюли этот закон со всей строгостью. И вот налетели злые духи, принесли неизвестную болезнь, и не стало в юрте ни отца, ни матери, ни сестер. Может быть, и Мургашки не было бы, если бы не забыл он навсегда своего имени? Всю жизнь Мургашку знают как Мургашку, и никак иначе. Когда они с братом пришли в тайгу к Ухоздвигову, он приютил их, назвал брата Имурташкой, а его Мургашкой, так это и осталось навечно. Никаких документов у них никто не спрашивал, да они и не имели их. «Ты, Имурташка – сказал золотопромышленник – будешь мой проводник. Я тебя научу понимать тайгу, искать в ней золото. Ты будешь первым Имурташкой на всем белом свете!» А Сароол стал Мургашкой. Когда пропал хозяин, когда пришла Советская власть и Мургашку посадили в тюрьму, чтобы допытаться, куда хозяин упрятал свое золото, Мургашка так и не сказал своего настоящего имени, будто его и не бывало. Круговерть унесла все в тартарары. С тем из тюрьмы и вышел.
– Как? Как ты сказал, баба? – переспросил Мургашка, поднимая трубку.
– Да разве ты забыл свое имя, Сароол из рода Мылтыгас-бая? – удивилась Авдотья, отмахивая ладонью вонючий дым.
– Ты сам шайтан, баба! Как знал – Сароол Мылтыгас? Кто сказал? Ты – кто?
– Твой дом сказал. Я живу в твоем доме, который построил вам с братом хозяин. Хороший дом. Только больно потолки низкие. Как у вас в юртах. Эх ты, Сароол Мылтыгас-бай!..
– Так не говори. Я – Мургашка. Всегда Мургашка.
– А я вот знаю, что ты не Мургашка, а Сароол Мылтыгас-бай. Помнишь, как ты приходил к нам в Белую Елань с братом. Тогда я была еще совсем девчонка. Ты сидел на крылечке… Помнишь? А мой отец и твой хозяин Ухоздвигов Иннокентий Евменыч обсуждали, где лучше построить для вас с братом дом. Я тебя еще напоила чаем. А ты просил варенья и меда. Помнишь? Ну вот. А в твоем доме теперь живу я. В подполье я нашла шкатулку. Там лежали ваши метрики, в труху истертые, какая-то книжка, разные бумаги. Неужели ты совсем забыл про свою юрту, Сароол? Про свою мать.
Хмурое лицо Мургашки заметно переменилось. Нечто живое тенью прошло от его потухших глаз до бескровных губ – и сгасло.
– Мой юрта! Мой юрта!.. Мой баран!.. – бормотал Мургашка, в такт слов покачиваясь всем корпусом. – Был юрта – нет юрта!.. Шайтан забрал. Все забрал!.. Был Сароол Мылтыгас-бай – нет Сароол Мылтыгас-бай!.. Есть Мургашка. Сопсем один. Помирать надо. Заптра помирать. Жить не надо Мургашка… Зачем живет? А? Сопсем плохой человек. Сопсем дурак. Вот такой – (Мургашка очертил круг трубкой в воздухе). – Круглый дурак! Живет – зачем живет? Сам не знайт. Когда был царь, когда был порядок тайга, Мургашка знал, зачем жил. Был хозяин у Мургашка. Нет царь, нет порядок, нет хозяин, есть много нашальник – Мургашка помер. Нету! – И грустно покачал головою. Жидкая бороденка тряслась, как у старого емана.
Авдотья притронулась рукою к плечу Мургашки и, склонившись, тихо спросила:
– Скажи мне, будь добрый, только правду скажи… Где твой молодой хозяин?
Мургашка выпрямился, отстранил руку.
– Ты шиво? Баба! Шайтан! Какой хозяин? Я шел охота. Помирать шел в своя тайга. Меня забрал дурак! Бил!.. Я брал билет. Медведя хотел стрелять. Меня…
– Зачем ты мне-то городишь чушь этакую? Я же протокол не пишу. Ты же видишь – один на один разговор веду? У меня… дочь есть, Мургашка. Понимаешь?! Дочь! Эта дочь…
Мургашка сузил глаза, присмотрелся.
– Тебя как звать?
– Дуня… Юскова. Головня теперь. Помнишь Елизара Елизаровича Юскова?
– Дуня? Ализара Ализарыча? Ай-яй!.. Знай!.. Гаврила любит тебя, скажу, Дуня. Сильно любит, шайтан. Сном видит тебя. Я буду ворожить, дай бобы. Есть бобы? Нет бобы? Ну, ладно. Спичка пополам, будем ворожить. Скажу тебе все про хозяина.
Хитер хакас! Авдотья, невесело ухмыляясь, смотрела, как Мургашка, ломая спички, пересчитывал их, потом положил перед собой, разделил на три кучки, потом еще на три, и еще на три, разложив кучки в три ряда. Что-то помешал, подул вправо и влево, а тогда уже, вздохнув, заговорил:
– Слушай, Дуня. Не перебивай. Бобы правду держат – на червонного короля Гаврил. Фамилий как – не знаю. Бобы не сказал. Имя сказал. Гаврил. Всю жизнь сказал – вперед и назад. Все сказал. Страшно! Ой-ой-ой, как страшно. Боишься?
– Не из пужливых, говори.
– Молчать будешь?
Авдотья кивнула головой.
– Бобы сказал: был Гаврил богатый батыр – стал бедный батыр. Мало-мало живой.
– А дальше?
– Не перебивай!.. Когда родился батыр, звезда упал с неба и утонул в воде. Вода была холодный, плыл туда-сюда лед, звезда замерз и сопсем потух. Тогда сказал шаман: «Твой звезда, Гаврил, утонул в лед. Ты будешь ходить свобода. Будешь искать – нет нигде!» Так сказал шаман. Гаврил жил, мало-мало искал счастья, мало-мало любил русский дебашка-красавиц. Был одна самый красивый. Он стал баба председатель.
– Не ври – не удержалась Авдотья.
– Пошто мешашь? Бобы говорит – не я. Не надо – буду молчать.
– Говори, говори.
– Потом начался холхоз. Новый порядка. Беда! Гаврил много шел тайга, ломал себе ноги. Хотел в тайга спасаться, искать свой звезда. Искал долго, плохо кушал, плохо спал, сильно мерз зима! У, как сильно! Брр! Сопсем простыл, захворал… Идет Гаврил по тайге – рысь упал с дерева – плечо выдирал сопсем! Еще больше захворал Гаврил. Черный стал день и черный ночь… Никто не стал лечить Гаврил. Он лежал – помирать хотел. Стал копать яма себе – глубокий яма. Ой-ой, как глубокий. Хотел сам лечь яма и помирать, чтоб медведь не тащил кость…
– Врешь ты все! Врешь, Сароол! Не верю я тебе, – вскинулась Авдотья, ухватив Мургашку за бешмет.
У Мургашкй выпала трубка из зубов.
– Шайтан-баба! Шайтан-баба! Пусти! – бормотал Мургашка, отодвигаясь от Авдотьи. – Ты сопсем не Дуня! Ты шайтан-баба! Чего хватал за грудь. Чего дергал Мургашка?
– Ну, скажи же, наконец, жив он? Жив? Мургашка подтянул под себя ноги калачиком, запахнулся.
«Ух, какой злой баба! Горячий баба» – подумал, косясь на Авдотью.
– Не сердись! Скажи же, что дальше говорят бобы?
– Ничаво дальше нет. Кончал базар!
– Ну, будь добрый! Не мучай меня. Доскажи судьбу-то Гавриилову. Не про себя же ворожишь?
Зажмурив глаза, Мургашка подумал. Подвинулся к разложенным бобам-спичкам:
– Чо последний сказала?
– Сказал, что стал он яму себе рыть…
– Когда сопсем глубоко стал рыть – нашел золото. Много золота! Ой-ой, как много!.. Свой звезда нашел. Тот, что искал. «Я не буду помирать – сказал Гаврил. – Возьму золото. Маленько возьму. Много оставлю»… И ушел из тайги. Сопсем ушел.
– И опять ты врешь, Сароол! Не может этого быть.
Мургашка пожевал трубку, покачал головой, смахнул ребром ладони спички-бобы, рассердился:
– Ты шибко хитрый баба! Я тоже хитрый. Хошь знать больше Мургашка? Вот как!.. Бобы все врал – ты слушал. – И усмехнулся вымученной улыбкой.
XII
В тот же день Мургашку с Крушининым-Крутилиным увезли в Минусинск в ОГПУ.
Мургашка плевался всю дорогу.
– Какой баба! Тьфу, ведьма! Дунька – ведьма!.. – и цыркал желтой слюной по белому снегу.
Крушинин-Крутилин, притворившись казанской сиротой, плаксиво бормотал в спину Улазова-отца:
– Душу мою погубить задумал, паря. А с чего? Что мы с тобой не поделили! Я поперек твоих дорог не хаживал, а ежлив ты зуб поимел на меня за ту выдру, которую я тогда достал в Кижарте, то поимей в виду, на Кляузе ты никуда не уедешь. Значит, зло сорвать хочешь на моей судьбе?
– Не ври, – ответил Улазов-старик. – Никакой выдры в помине не было. Едешь и придумываешь, как тебе ловчее выкрутиться.
– Господи! С выдры-то и понес на меня!
– Не умничай, Иван Михеич. Ни к чему, – ответил Улазов-старик. – Таперича Советская власть, ее на кривой кобыле не объедешь.
– То-то ты и выслуживаешься! Хвост-то он и у тебя примаран.
– Я от старого давно отторгся.
– Знамо дело! С берданкой энтой куда ловчее управляться, чем хрип гнуть на пашне. Все Улазовы лодырюгами были. Помню. Не забыл. Весь Каратуз знает – как сенокос или страда, так Улазовы работников ищут! А таперича вам совсем лафа – набивай пузо дармовым хлебушком!
– Заткнись! Или я тебя изничтожу, как при попытке к бегству!
– Пуляй, пуляй! Токмо свидетелей куда денешь?
Так всю дорогу и ехали, ссорясь.
Ночью Мургашка не спал, бегал из угла в угол по каталажке, насмерть перепугал Крушинина-Крутилина, беспрестанно бил кулаком в дверь, вызывал начальника.
На первом допросе у начальника Мургашка метался как угорелый.
– Ой-ой, я сопсем ничего не знайт, начальник. Не был банда, нет в тайге банда! Тайга сам горел. Ничего не знайт!..
Самое страшное началось в обед, когда в каталажку подали в глиняной миске картофельную похлебку на мясном бульоне. Крушинин-Крутилин, подвинувшись к Мургашке на нарах, хотел было принять свою миску, чтобы пересесть от вонючего соседа подальше, как вдруг Мургашка подпрыгнул, дико отшвырнул алюминиевую ложку: ему показалось, что из миски по черенку ложки ползла золотая змея с белыми глазами. Сперва он глядел на нее ошалелым неподвижным взглядом, но потом, когда исчезла ложка и миска, а на месте ее толстым клубком, шевелясь кольчатым туловом, оказалась змея, Мургашка вскрикнул, отшвырнул миску в сторону. Тут и началось. Со всех сторон камеры тянулись к нему золотые змеи. Из окон, с потолка, из подполья – отовсюду ползли змеи. Мургашка видел, как медленно передвигаясь, выполз золотой удав с головой Ухоздвигова.
«А! Мургашка! Ты что же, подлец, делаешь? – сказал хозяин, вылупив на Мургашку фиолетовые глаза. – Ты что же, а? Подлюга! Предаешь меня?» И потянулся к шее Сароол Мылтыгас-бая.
Вид его был ужасен. Воспаленные, налившиеся кровью глаза с мешковатыми отеками в подглазьях дико озирались, не задерживаясь ни на одном предмете. Мургашка за неделю осунулся, страшно пожелтел, будто в самом деле помирать собрался. Что бы ему ни подали: чай, хлеб, трубку, – везде он видел змей. Они его душили, мучили. «Ой-ой! Давай нашальника! – вопил Мургашка во все горло, когда его связали. – Зачем запирал Мургашка? Зачем напускал змей? Ой-ой!..»
Мургашка, умевший забывать даже собственное имя, так и не дал ни одного показания. С тем и отправили его в Томскую психиатрическую больницу, как это случилось в 1923 году с его старшим братом Имурташкой…
Крушинин-Крутилин сознался в преступлении злоумышленного поджога тайги, не забыв главную вину свалить на Ухоздвигова. Суд присудил ему высшую меру наказания за убийство и поджог. Но после кассации приговор заменили десятью годами.
…Спустя семь лет Мургашка снова вернулся в тайгу доживать век – больной, помятый и какой-то бесцветный; не житель, а пустоцвет на земле.
ЗАВЯЗЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Старый хмель жизни не слился с новым. Размышляя над судьбою Демида, уехавшего учиться в город, Филимон Прокопьевич вспомнил библейскую притчу о том, что никто не вливает молодое вино в мехи ветхие; иначе молодое вино прорвет мехи, и само вытечет. И никто, пив старое вино, тотчас не захочет молодого, ибо говорит: старое лучше.
Молодое вино бродило, пенилось в деревне, набирая силу. Мужики, хоть и оглядывались на старину по привычке, а все-таки не сидели сложа руки – работали в колхозе.
«Может, и бога вовсе нету?» – соображал Филимон Прокопьевич.
Три года Филимон Прокопьевич скитался по свету, промотал хозяйство и вернулся домой осенью 1933 года «со вшивым интересом»; и на рождество, подсчитав свое единоличное состояние, порешил отпихнуться от старой жизни.
Всю ночь сочинял заявление о приеме в колхоз. Меланья клала поклоны в моленной горнице, где когда-то радели тополевцы и покойный свекор толковал ей таинственный смысл бытия о дочерях Лота, а Филя, мусоля языком химический карандаш, описывал всю свою «жисть», как он ее понимал. Начал с тополевого толка, и как дремуче веровали люди в пору его молодости, и как измывался над ним покойный тятенька, и что он, Филимон, долго не мог высвободить затуманенную голову из густых зарослей старого хмеля…
Был морозный день, когда Филя уложил на сани уцелевший сакковский плуг, деревянные бороны, подцепил сзади телегу и, нахлестывая Карьку, перевез свое богатство в колхозную бригаду, которая размещалась в надворье раскулаченного тестя Валявина.
– Вот оно все мое единоличество, – сказал Филя.
– С таким достоянием, Филя, на тот свет в самый раз никаких излишков, – посмеялся бригадир Фрол Лалетин, такой же рыжебородый, как и Филимон.
– Корову тоже привести?
– Держи у себя. А вот телушка, видел, стоящая. Добрая корова вырастет. Отведи ее на нашу ферму.
– Ишь как! – щелкнул языком Филя. – Как же без мясца проживу? Силов не будет на работу.