Черный тополь - Москвитина Полина Дмитриевна 27 стр.


С усилием отрывая от земли одеревеневшие ноги, Демид (Анисья уже не сомневалась в этом) шаг за шагом обошел место недавней схватки, брезгливо и удовлетворенно глядя на трупы волков. Пнул ногою самца и, взяв его за задние лапы, подтащил к волчице. Потом отвязал от лыжин сыромятные ремни, соорудил подобие санок и, привязав вместо поводка лыжную палку, уложил зверей.

– Ну, я пойду, – сказала Анисья, запахивая полушубок и повязываясь пуховой шалью.

– Куда же вы! Постойте. Сейчас мы вместе двинемся и найдем вашу мать.

– Если вам в Белую Елань, – тихо ответила Анисья, – то здесь совсем близко. И легко идти. Со склона к деревне сами скатитесь. А я как-нибудь одна найду мою… – Она помолчала и с трудом выговорила: – Головешиху.

– Головешиху? – оторопел Демид.

– Моя мать…

– Постой, постой! Как же это? Так неужели ты… Не может быть!

Анисья быстро повернулась и побежала вниз по рассохе, легко, ни разу не проломив корку наста. Ей было стыдно и горько, что у нее такая мать, которую редко поминают добрым словом.

Она, как сейчас, видит тогдашнего Демида – лобастого, поджарого, плечистого парня, на которого заглядывалась не одна пара девичьих глаз. Она помнит, как любила слушать Демида, когда он рассказывал ей о встречах со зверями, о тайнах сибирской тайги. Анисье хотелось тогда стать таежницей. Все будут говорить: «Головешихина-то дочь, глядите, какая непохожая на мать…» Во всем быть непохожей на нее, жить совсем по-другому – вот чего хотелось Анисье.

Была еще одна причина стыда за мать, самая горькая!..

Девчонкой Анисья влюбилась в Демида. Да как! Места себе не находила. То была чистая любовь подснежника к лучу солнца. Детская душа Анисьи вдруг раскрылась, как цветок, и никто об этом не знал! Ни мать, ни подружки. Она вообразила себе какого-то особого Демида: необыкновенного чудо-Демида, богатыря, перед которым расступается тайга. И он приходил в ее светлый мир, волновал воображение, манил за собою в таежную хмарь, в горы, в непролазные дебри, к Белогорью. Он был ее взаправдашним героем. Он ее назвал Угольком, как никто не догадался назвать. А Демид пришел и сразу дал ей точное имя. Будто заглянул в ее рано разгоревшееся сердчишко. «Ну где тут мой Уголек?» – обычно спрашивал он, входя к ним в дом. И ей так было приятно, когда Демид, ласково поглаживая кудряшки ее волос, смеялся над застенчивостью девочки: «Гори, гори, Уголек, разгорайся!»

Да, ей было хорошо и радостно с Демидом! И эту радость отняла у нее мать! Изо дня в день мать поучала Анисью своим неписаным законам: «Девка рождается для мужиков, для хитрости. Постоянство – для дур!» И чем чаще мать учила дочь своей морали, тем невосприимчивее к ее поучениям становилась Анисья.

Ей, девчонке, нравилось все страшное, необычное. Иногда ночами она уходила за деревню, на кладбище. В бурю, в непогодь она частенько бродила в дремучих зарослях чернолесья, простоволосая и необыкновенно счастливая. А помнит ли Демид ту ночь дождливого сентября? Это она принесла ему страшные вести об аресте отца и о том, что собираются арестовать его!..

Помнит ли он?

А Демид вспомнил свое…

Недолго погулял он, покинув Белую Елань. В Петропавловске, как только устроился на работу, его арестовали. Судили тройкой за соучастие во вредительстве. Дали десять лет. Главным обвинением служили показания Головешихи. Потом два года восемь месяцев кайлил камень для постройки плотины, писал жалобы на имя Сталина. Перед самой войной добился освобождения из-за отсутствия состава преступления. И вот фронт. Но и на фронте Демиду не повезло. Дивизия, в которой он служил, угодила «в клещи».

Батальон, где Демид служил минометчиком, был отрезан на правом берегу Днепра. Надо было пробиться на свой берег или погибнуть.

Демид со своим минометом прикрывал переправу батальона, но был присыпан в траншее землею от взорвавшегося тяжелого снаряда. Когда к нему вернулось сознание, он почувствовал на себе непомерную тяжесть. Он не мог пошевелить ни рукой ни ногою, не мог поднять голову. Но он свободно дышал. Трудно Демид выкарабкивался из-под засыпавшей его земли. Когда он вылез, то не мог встать на ноги. Долго полз по земле, перепаханной снарядами, ничего не слыша и не соображая. В голове стоял странный неутихающий гул, в ушах звенело. Он видел лес с обтрепанными вершинами, срезанные под корень мощные дубы, кланяющиеся от ветра ветки лещины, видел птиц, порхающих в багровых лучах заката, но не слышал ничего.

Ночь пролежал под дубом – и очень удивился, что дуб похож на тот самый прадедовский тополь!..

Утром он вышел на дорогу, направляясь на восток, но далеко не ушел – схватили…

Некий зондерфюрер решил, что к нему попался не иначе, как переодетый комиссар. Подручный зондерфюрера, бандеровец, заверял, что он будто бы видел Демида в штабе дивизии.

Месяц Демида мучили в гестапо Житомира. Допрашивали, били, выжгли пятиконечную звезду на груди, истязали, потом погрузили в товарный вагон и повезли в Германию.

Жестоко избитый эсэсовцами и бандеровцами, с опухшим лицом и кровоподтеками на теле, Демид лежал в вагоне, не ожидая ничего хорошего от будущего.

Потом тюрьма в Моабите, побег, но неудачно!

Чего он только не пережил и не перевидал в концлагерях! Он постоянно видит кошмарные картины…

Поймут ли его здесь, на родине?

V

Анисья бежала по склону хребта, мелькая между белыми толстыми березами черной тенью. Щеки ее – в напрыске вишневого сока, кудряшки растрепались и вились медными змейками по ушам, смоченные градинами пота. Сердце сильно билось, и она прижала ладонью упругую грудь, распахнув полы полушубка навстречу ветру. Бежала – и все думала, думала…

Вот ей уже двадцать шесть лет. А большая любовь – ответная, счастливая – так и не пришла к ней.

И вдруг нежданная встреча! С тем, кого любила с детства, – с Демидом! Но – с каким! Ей стало жутко. Она бежала, бежала, будто спешила унести совесть от неумолимого позора.

Запыхавшись, не в силах остановиться на крутом спуске к приисковой торной дороге, с разбегу обняв рукою шершавый ствол сосны, Анисья крутнулась возле дерева.

«Что это я? С ума сошла, что ли! – опомнилась она, утирая тылом руки потный лоб. – От кого бежала-то? И вилы там оставила! Ну, дура. С чего я взяла, что он Демид? – кольнуло в сердце. – Да разве похож?»

«Разве похож?» – снова спрашивала себя Анисья, осторожно отталкиваясь от дерева и продолжая удаляться от того похожего-непохожего…

Потихоньку, словно крадучись, шла она к зароду, видневшемуся в излучине Малтата.

Головешиха еще издали встретила дочь руганью:

– Как есть шальная! Куда запропастилась-то, дура? – кричала она, идя навстречу Анисье. Вернее сказать, Головешиха не шла, а плыла – статная, высокая, на голову выше дочери, моложавая, в черном распахнутом полушубке, отороченном кудрявыми смушками, – Что там случилось-то? А вилы где? Да что ты молчишь?

– Поедем домой, вот что.

– Здравствуйте! Спятила, что ли?

– Я вижу – на всей заречной целине у колхоза один зарод сена. Кругом – одонья. Как же можно брать сено, если у колхоза последний зарод? А что будут есть коровы?..

– Э! Были коровы, а ноне будьте здоровы. Одни хвосты остались! Ни коров, ни телушек, ни овец, ни ягнушек. На процветание дело идет. Как окончательно процветем, так и без коров проживем.

– А я не буду метать это сено.

– Да что ты?! – Подбоченясь, Головешиха подошла вплотную к Анисье. – На сено у меня квитанция от правления. Деньги уплатила за три центнера! Слышишь? Твое-то какое дело, последний или нет зарод сена у колхоза? – презрительно скривила губы сердитая мать. – Ты сиди себе в леспромхозе, клади в карман зарплату да поплевывай в потолок.

– Какая же ты в самом деле!

– Какая же? – прищурилась мать.

– Мастерица на кляузы да провокации, как про тебя сказал один человек.

На минуту Головешиха растерялась, не зная, что ответить. Ноздри ее тонкого носа раздулись, губы зло подергивались.

– Это кто же такую воньку про меня пустил? – спросила она, сдерживаясь.

– Кто бы не пустил, а правду сказал, – отрезала дочь, ни на шаг не отступив перед матерью. – Ты и меня кругом запутала. Долго ли так будет? Боже мой, какая же я дура!

– Ты… ты… сдурела, не иначе! Да я… – у Головешихи перехватило дух. – Я те покажу!..

– Ты? Мне? – Анисья тряхнула головой. – Насмотрелась я, хватит. Ты меня еще в сорок первом запутала с этим проклятым дядей Мишей. Как же вы заплевали мое девичество? Чего вы с ним ждали? Перемен? Каких? Ждали, когда немцы возьмут Москву? И сводки у вас были особенные. Помню! Все помню. Как вы замутили мне голову, боже мой! А вечные пьянки! Полюбовники твои! Как все это противно и гадко, гадко!

Мать не в шутку перетрусила. С чего Анисья вдруг разразилась обвинительной речью? Кто ее подзавел? Надо с ней поосторожней. Сдуру сама себя утопит.

– Ты лучше, милая, прикуси язык, – и, боясь, как бы кто не оказался рядом, Головешиха оглянулась. – Не раз говорила тебе: не меня, себя топишь. Себя, себя! Мне-то что? Я свое пожила. А у тебя – молодая жизнь, красота в расцвете. Побереги ее! Чего задумалась-то? Чем тебе не потрафила мать? Не я ль тянулась в нитку, чтоб ты закончила институт? Чьи денежки получала? Прожила бы на стипендию или нет? То-то и оно! Умей жить – умей крутиться. Так в нонешнее времечко. Не из-за тебя ли я крутилась? А дядя Миша… Какая ты забывчивая! Не он ли устроил тебя в институт? Погиб, может, а ты его кости перемываешь. Ишь, воскипела инженерша! Хоть скажи, кто тебя подзавел на горе?

Анисья смотрела куда-то в сторону.

Мать еще раз напомнила:

– Думаешь, если бы утопила меня, то сама сухой бы из воды выскочила? Не-ет, так не бывает. Утонула бы первая. Видела, да скрыла. Знала, да помалкивала. – И тут же спохватилась: – Да что худого я сделала? В чем меня виноватишь?

– Что худого? – язвительно переспросила дочь. – Откуда у тебя взялось золото?.. Куда ты его сплавляла?

– Цыц ты!

– Не цыкай, пожалуйста! – отпарировала дочь. – Рано или поздно все это вылезет наружу. Да и сейчас ты скупаешь золото. Где та черная бутылка?

– Да ты что, ошалела? Белены объелась? Убиралась бы ты из тайги, если тебя червь точит. Вот что я тебе скажу. Поживи при городе или где в другом леспромхозе. Мало ли я тебе добра припасла? Бери все до нитки, только не заедай мою жизнь.

– Не я твою, а ты мою заела! – ответила дочь. – С таким грузом, какой лежит у меня на душе, я никуда не уеду. С тобой буду век вековать… второй Головешихой!

Головешиха расплакалась, кляня себя, злой рок судьбы и всех на свете. Она и такая, сякая, разэтакая, только ни в чем не виноватая.

– Вся-то моя разнесчастная жизнь в узлах да в обрывках, – бормотала она сквозь слезы. – В Девичестве били, били, да и вытолкали на все четыре стороны!.. А что я пережила на стороне? Кто меня жалел? Хоть бы одна живая душа…

– Перестань, пожалуйста! – не выдержала дочь. – Будем метать сено.

Мать все еще всхлипывала. Анисья залезла на зарод и начала сбрасывать на сани сено охапками.

– Куда гниль-то кидаешь? – моментом воспряла мать, как будто и слез не лила. И, что-то вспомнив, сказала: – Ты еще над тем раскинь своей умной головой, что если и было что – быльем поросло. Если бы…

Завидев человека в белом полушубке, направляющегося поперек елани к зароду, Головешиха осеклась.

– Кого еще черт несет? Да он с нашими вилами! Знать, на него напали волки-то?

Анисья взглянула на Демида (это же Демид, конечно!) и ничего не ответила матери, продолжая кидать охапками пахучее сено.

VI

– Господи! – удивилась Головешиха. Она будто впервой видит этого одноглазого с вислыми седыми усами. Может, заезжал когда ночевать в гостиницу – бывший Дом приискателя, где работает заведующей Авдотья Елизаровна?

– Что у вас за кладь на лыжах? – спросила, приглядываясь к незнакомцу и не узнавая его. – Волки? Вот уж диво-то! – И с той же важностью, как держала себя, пошла взглянуть на волков. Какие матерые зверюги! Голова одного из волков разворочена пулей, а второй весь в крови – истыкан вилами. Знать, Анисья убила! Когда вернулась к незнакомцу, сказала: – Как ты только отбился, господи! Нонешнюю весну напропалую лезут к деревне, к колхозной ферме. На неделе задрали трех телок. Должно, эти самые. А волчица-то, кажись, старая.

– Не из молодых, – ответил охотник. Он успел передать вилы Анисье на зарод. И к Головешихе: – Да и вы не молодая теперь, Авдотья Елизаровна, как в те годы.

Головешиха подошла вплотную:

– В какие «годы»? У меня, мил человек, немало было разных и всяких годов. – Прямо и нагло всматриваясь в незнакомое лицо, усомнилась: – Я, кажись, впервой вас вижу.

Незнакомец криво усмехнулся:

– Забыла, как из Белой Елани меня провожала? – напомнил, вздернув бровь над зрячим глазом. – Парнем тогда был, а ты будто такой же, как сейчас. И годы тебя не берут, и войны не гнут.

– И! Какие мои годы! – хихикнула Головешиха, прикрыв рот рукою в вязаной варежке. – Мне-то, поди, не сто лет, а всего-навсего тридцать седьмой. Уж не обознался ли?

– Вот это здорово! – захохотал путник, у Анисьи на зароде вилы выпали из рук: так неожиданно прозвучал хохот. – И в тридцать седьмом году – тебе шел тридцать седьмой годок, и через двенадцать лет – тридцать седьмой годок. Когда же стукнет пятьдесят?

И тихо, но внятно назвался:

– Демид Боровиков. Помнишь?

Головешиху будто кто толкнул в грудь. Она отступила на шаг, прижав руки к полушубку. Перед ее глазами на какой-то миг полымем мелькнуло давнее и почти забытое. Арест мужа, Мамонта Петровича, о чем не очень-то горевала, хотя и побаивалась, как бы ее, «свидетельницу», не вывернули под пятки, Демид в ее избе, когда она удержала его, чтоб он не влип сдуру, осенний дождичек, притихшая, нахохлившаяся деревня, мокрая и грязная улица…

– Что пугаете-то? Господи! Да что вы!.. Скажут же!.. – бормотала Головешиха и почему-то сняла варежки. – Нет, нет! Похоронная же была.

– На похоронную и рассчитывала, что ли, когда показания давала, будто я вредительством занимался в леспромхозе вместе с Мамонтом Петровичем? А ведь я тогда поверил, что ты и в самом деле ничего не знаешь! А ты, оказывается, на всю нашу, так сказать, «группу» дала показания. Еще до того, как Мамонта Петровича взяли. Ну, дела!

Головешиха безжалостно теребила пальцами узорчатую кайму пухового платка.

– Да что ты, что ты! Ничего не знаю!.. Не виновата я, истинный бог. Ни в чем не виновата. Эта сам следователь Андреев напетлял, чтоб ему провалиться. Грозился, что сгноит меня в тюрьме, как дочь бывшего миллионщика, хотя я в глаза не видывала никаких миллионов!.. Как тут не подпишешь, коль тебя вот так прижмут? В уме ли я была, спроси! Ведь Аниска на руках, а кругом – ни души, ни вздоха!.. На кого бы покинула девчонку? Вот и подписывала протоколы. Не читая подписывала. Клянусь, как перед богом.

– Неправда! – раздался, как выстрел, голос Анисьи с зарода. Она смотрела вниз на мать и Демида. – Не так все было! Почему не сказать правду?

– Не так?! – Щеки Головешихи, как оползни, сдвинулись вниз; она смотрела на дочь зло и брезгливо. – Не так? Или ты за моей спиной стояла, когда я подписывала протоколы? Ты, может, лучше меня знаешь, какое было время тогда? Как меня страх пеленал по рукам и ногам – известно тебе или нет? Не из-за тебя ли…

– Оставим, Авдотья Елизаровна, – сказал Демид. – У меня было время подумать. Сам был не маленький, когда сдуру бежал из Белой Елани. Теперь бы не кинулся в побег. Ну да, что было, то было. И быльем поросло, с обидами век не жить.

У Головешихи отлегло от сердца.

– Что правда, то правда, Демушка. Господи! Вижу и глазам своим не верю. Воскрес из мертвых, значит?

– Как будто воскрес, – отозвался Демид, еще не вполне уверенный в том. – Значит, не ждут меня?

– Какое! Сколько лет прошло-то. Мать пенсию за тебя получает. А ты вот он, живехонек. Отец-то твой, Филимон Прокопьевич, при Жулдетском лесхозе лесником. Такой же красный, как медь, и борода медная. Вот уж кого годы не берут! А ты совсем старик. И усы седые, как у Егорши Вавилова. Как ты переменился-то, а? Глаз-то где потерял?

Назад Дальше