Даурия - Седых Константин Федорович 3 стр.


Когда он договорился о цене и стал складывать дрова на отведенное приемщиком место, пальцы отказывались гнуться. Редкое полено не валилось у него из рук. Приемщик беззлобно пошутил над ним:

– Эх, старик, старик! Погнала же тебя нелегкая с дровами. Тебе на печи лежать надо, а ты торговать пустился.

– Нужда-то не свой брат, – попробовал улыбнуться Андрей Григорьевич, все время искавший глазами Василия. Надзиратель сжалобился:

– Иди, дед, к огню, погрейся, а я пока с другими займусь…

Василий, давно заприметивший отца, зорко наблюдал за ним, стараясь быть к нему поближе. Когда тот подошел к костру и, сняв рукавицы, протянул к огню растопыренные пальцы, Василий поспешил туда же. Он стал на противоположной стороне костра и, чтобы унять волнение, начал ожесточенно потирать над огнем рука об руку. Отец рванулся к нему, но он предостерегающе приложил палец к губам. С трудом отглотнув подступивший к горлу комок, негромко, чтобы не привлечь внимание ближайшего солдата, сказал:

– Ну, здравствуй, отец!

– Эх, Васюха, Васюха, – не удержался, заплакал Андрей Григорьевич. Горько было ему видеть любимого сына в арестантской одежде. – Вот как свидеться-то довелось. – И почувствовал, что земля поплыла из-под ног.

– Ничего, все будет ладно, дай срок, – донесся до него, как из тумана, напряженный голос Василия. – Как живете-то?

– Наша жизнь известная… А вот ты как? За что осудили тебя?..

Ответить Василий не успел. Солдат, заметив, что он разговаривает со стариком, вскинул на него винтовку и скомандовал:

– Уходи! Стрелять буду!

Василий бросился от костра. Медлить было нельзя. Солдат мог и выстрелить. Такие случаи бывали не раз. Андрей Григорьевич, насилу сдерживая рыдание, глядел вслед сыну и не замечал, что рукав его полушубка тлеет и дымится.

Солдат спустился с отвала, подошел к Андрею Григорьевичу.

– Ты зачем, борода, с арестантами разговариваешь? Порядка не знаешь? Позову разводящего, так достанется тебе на орехи… Да ты обалдел, что ли? У тебя весь рукав обгорел.

Андрей Григорьевич схватился в замешательстве за рукав, обжег пальцы и начал снимать полушубок. Солдат, скаля зубы, допытывался:

– Арестант тебе не родня случаем? Недаром, однако, ты рукав сжег?

– Сын он мне, – с решимостью отчаяния выпалил Андрей Григорьевич и пошел на солдата, выпятив свою квадратную нестариковскую грудь. – Стреляй меня, коли, если рука подымется!

Солдат испуганно отшатнулся, побледнел и, понизив голос, сказал:

– Ладно, папаша… Ты ничего не говорил, я ничего не видел. Только уходи скорее. Вон разводящий идет.

Андрей Григорьевич поспешил к своему возу. Увидев его сожженный рукав, приемщик расхохотался:

– Вот это погрелся. Так еще разок погреешься, без шубы домой приедешь…

Тяжелее прежнего стало у Андрея Григорьевича на сердце после такого свидания с сыном. Сам он больше не стремился взглянуть на Василия. Не хотелось растравлять себя понапрасну. Но Северьяна отправлял в Шаманку с дровами несколько раз. Только летом, когда «казна» не покупала дров прямо в разрезах, увидеть Василия можно было лишь во время переходов каторжан с работы на работу. При таких встречах нельзя было перекинуться ни единым словом. После первого снега казенные работы прекратились, и каторжан разогнали зимовать по тюрьмам. А на следующий год Василий почему-то совсем не попал в Шаманку. И Улыбины стали как-то свыкаться с мыслью, что еще долго им не видеть его. Со временем у Северьяна и его семьи более свежие заботы стали заслонять заботу о судьбе Василия. Но Андрей Григорьевич думал о нем постоянно. И от этого здоровье старика стало еще больше сдавать. Мучила его одышка, бил по ночам кашель, ныли к погоде кости.

Исчезла куда-то и его молодцеватая походка, поуже стала грудь и не так-то просто становилось залезать на печь, которая теперь по-особенному полюбилась Андрею Григорьевичу. «Видно, и помру, не дождавшись сына с каторги», – горевал старик на печи, тоскующими глазами наблюдая за снующими по потолку тараканами.

II

Над синими силуэтами заречных хребтов, в желторудых просторах рассветного неба, лежали, похожие на гигантских рыб, сизые облака. По краям облаков играли алые блики – предвестники солнца. От Драгоценки тянул зябкий утренний ветерок.

На выкрашенное охрой, в точеных перилах крыльцо вышел, позевывая, сутулый и желтоусый Северьян Улыбин. У него побаливала в это утро пробитая японской пулей нога. Почесав волосатую грудь, повздыхав, грузно протопал он по ступенькам крыльца.

Под крытою камышом поветью, в тени, понуро стояли дремлющие Гнедой и Сивач. У омета прошлогодней соломы лежали два круторогих быка. На одутловатых бычьих боках холодно поблескивала роса. Северьян прошел в сенник. Поплевав в широкие мозолистые ладони, привычно взялся за вилы-тройчатки. Кони подняли головы, оживились. Шумно сопя и отряхиваясь, встали с соломы быки. Там, где они лежали, тоненько вился синий пар.

Пока Северьян кидал им хрусткое, пахнущее медом сено, с крыльца спустился в ограду Роман, невысокого роста, смуглый и круглолицый крепыш. Из-под выцветшей с желтым околышем старой отцовской фуражки на загорелый Романов лоб выбивалась темно-русая прядка чуба. Полуприкрытые ободками длинных и темных ресниц, полыхнули озерной синью его глаза, когда он вприщур поглядел на солнце, встающее из-за хребтов.

Одет был Роман в вышитую колосьями и васильками, много раз стиранную рубаху, туго стянутую наборным ремнем. Широкие из китайской далембы штаны были заправлены в ичиги, перевязанные пониже колен ремешками. На концах ремешков болталась пара сплюснутых, с тупыми концами пуль.

Закинув за голову руки, Роман потянулся, улыбаясь невесть чему. Северьян глядел на него и самодовольно покашливал. На мгновение ему показалось, что это стоит и потягивается не Ромка, а он сам, когда ему было девятнадцать лет.

Роман подошел к столбику коновязи, снял сыромятный недоуздок и оживленно спросил:

– Куда поедем, пахать или по дрова?

– Нет, – глухо отозвался, пряча ласковую усмешку в усах, Северьян. – Я сегодня у Софрона в кузнице сошник наварю. Договорился я с ним вчерась. А ты поедешь за Машкой. Надо ее, паря, из косяка домой пригрудить. Ей ведь вот-вот пора опростаться. Пусть это время дома поболтается, а то как бы жеребенка не решиться…

У Улыбиных в косяке купца Чепалова гуляла трехгодовалая кобыла Машка. По расчетам Северьяна, Машка скоро должна была обзавестись потомством. Жеребенка от нее нетерпеливо ждали в семье все, начиная от деда Андрея и кончая белоголовым семилетком Ганькой. Кобылу водили случать в станичную конюшню с породистым жеребцом-иноходцем. И теперь в беспокойных хозяйских мечтах Улыбины видели себя обладателями резвого иноходца, о котором с завистью и восторгом будут говорить по всей Аргуни.

– На каком коне поеду?

– На Гнедом придется. Сивач, тот чтой-то на переднюю ногу жалится. Перековать его, однако, надо… Чай пил?

Роман мотнул головой.

– Тогда сгоняй попоить да и отправляйся с Богом. Только смотри, не летай сломя голову. Увижу – семь шкур спущу…

Роман ничего не ответил.

У Драгоценки радостно пахли распустившиеся вербы, гляделся в воду никлый старюка камыш. Вровень с кустами стлался над заводями волнистый туман. На фашинном гребне мельничной плотины в подсученных выше колен штанах стоял Никула Лопатин, низкого роста, скуластый и гололицый, любивший поговорить казак. Роман поздоровался с ним.

– Чего ни свет ни заря поднялся?

– Морда у меня поставлена. Вытаскивать собрался, да вода дюже холодная.

Назад Дальше