Утром подкатили к Воробьевым горам, на них тихий зимний простор. По голубому зимнему небу легко и неторопливо плывут облака, по краям золотистые от солнца. Воздух колкий, хрустальный. Легковесны и стройны опушенные инеем березы. В их затаенной глуши — звонкий морозный треск; дятел долбит сухие лесины.
На редколесье, на повороте, в дымках — Москва.
Зубчатые белокирпичные стены дальнего монастыря. Черные прозоры бойниц, кое-где виднеются тупорылые пушки. За зубчатой стеной блеснули алебарды. Никита окинул простор, вздохнул: «Вот оно как!»
За монастырем, за подернутой дымкой далью показались зубчатые стены Кремля. Вдоль них раскиданы зеленые шапки старинных башен, тайниц. Над ними — Иван Великий в позолоченной шапке. Церкви, церквушки, часовенки, зеленые черепичные перекрытия, красные, глазурные, с синеватым отливом; золото, серебро, слюда — все блестит и переливается на морозном воздухе.
Москва! Москва!
Никита Антуфьев снял шапку, перекрестился:
«Вот она, матушка! Добраться бы к Петру Ляксеичу. Тут, чать, не Тула».
Санки покатились под гору. Лицо кузнеца осыпали колкие снежинки. Он повеселел.
Царь Петр просто и приветливо встретил тульского кузнеца. Жил государь не в Московском кремле, где все напоминало стрельцов и ненавистную сестрицу Софью, а в Преображенском. Все у царя как-то наспех, по-походному: глядишь, вот снимется и ускачет по неотложным делам на другой край России. А дел-то было — не перечесть! Всю дорогу от Москвы до Преображенского Никита встречал людей разного звания: торопились туда и оттуда. Покрикивали форейторы, скрипели полозьями грузные боярские возки, скакали курьеры, в открытых санках торопились немчишки в Преображенское. На обширном дворе перед скромным, небольшим царским дворцом стояло много саней парадных, обшитых персидскими коврами, с медвежьими полстями; были тут и простые сани; под навесом навалены тюки с пенькой; у тына стояли оседланные кони; густо толкался народ — русские и иноземные купцы, солдаты, мастеровые, матросы. У крытого возка, прижав к груди лохматую голову верзилы, выла толстенная боярыня.
— С чего это она ревет? — стал пытать Никита форейтора.
— Не вишь, что ли? Царь-батюшка в науку за море шлет боярское чадушко. Ось-ка, дуроломы. — Форейтор с опаской оглянулся на боярский возок.
Доложили царю, что тульский кузнец Никита Антуфьев привез ружья, — живо в покой допустили. Около царя толпились знакомый Никите переводчик Посольского приказа Шафиров, немцы с Кукуй-слободы, иноземные мастера, дьяки Пушечного приказа. Шафиров издали приметил кузнеца.
— А, туляк — черная борода, опять что надумал? — густым басом загудел он.
Никита осклабился, почтительно поклонился толмачу:
— Ружьишки приволок, своих рук работенка.
— Ну, кузнец, чем порадуешь? — Царь запросто обнял Никиту. — Садись, рассказывай.
Народ посторонился. Никита понял оказанное почтение, крякнул, неторопливо огладил цыганскую бороду.
— Вашего величества приказ выполнил. Прослышал, что в ружьях вышла нужда, — свои, тульские наработал…
У Петра усы шевельнулись, глаза засияли; хлопнул кузнеца по плечу:
— Молодец, Демидыч! Тащи ружья!
Иноземные мастера, презрительно поджав губы, недоверчиво разглядывали Никиту. Однако туляк нисколько не смутился; он проворно извлек из возка пару ружей и внес их в горницу. Немцы оживились и, даже не глядя на фузеи, посмеивались, заранее радовались неудаче русского кузнеца; но вышло по-иному. Генерал Лефорт, весьма чтимый царем за ум, внимательно осмотрел ружья и похвалил:
— О, этот мастер — золотая рука! Фузеи сделаны отменно.
Царь засиял весь и подхватил похвалу Лефорта:
— Добры, добры ружья!
Иноземные мастера позеленели от зависти.
Тут Петр Алексеевич повернулся к Никите, схватил его за плечи:
— А ну, сказывай, Демидыч, сколь за ружья хошь. Небось не хуже свеев аль аглицких купцов заломишь?
Сердце Никиты затрепетало: вот этой-то благоприятной минуты он давно ждал; то-то ж сейчас подивит царя да иноземных мастеров! Потупился Никита, помолчал с минуту в глубоком раздумье; знал, как поднести задуманное. Петр спросил:
— Что молчишь, Демидыч? — Сам думал: «Хошь и дороже иноземных станут, а все сподручнее. Свои; прикажу — наделают…»
Поднял черные глаза кузнец.
— Знаю, ваше величество, что за такие ружья Пушкарский приказ платит инш двенадцать рублев, инш пятнадцать.
Никита глубоко перевел дух:
— Грабят жимолоты Расеюшку. А те ружья, что нами в Туле сработаны, буду ставить я, ваше величество, по рублю восемь гривен.
— Демидыч! — засиял царь и расцеловал крепко, простецки. — Жалую тебе опричь всего сто рублей награды. А ты постарайся, Демидыч, распространить дело, и я тебя не оставлю!
— Я и то думаю, ваше величество, да вот руду негде копать, да с углем тесно, жечь бы самому, да кругом леса казенные…
— Жалую, о чем просишь…
Царь отпустил кузнеца до вечера, а к вечеру чтоб непременно пришел: дела есть.
Целый день кузнец Никита расхаживал по Москве, ко всему приглядывался. Вблизи не было той красоты, которую Никита видел с Воробьевых гор. У Китай-города, в Кузнецкой слободе стояли закопченные бревенчатые кузницы под стать тульским; подальше, со стороны Неглинки, вдоль улицы вытянулись вязы, разубранные инеем, а еще далее были блинные ряды, за ними — скотная площадка. Речка Неглинка текла в самом городе в грязных, болотистых берегах, на них московские жители сваливали всякую заваль и помет. На Трубной площади Неглинка расплылась в топкое болото и мутью текла до самых кремлевских стен. «Ух ты! — вздохнул Никита. — Столица, а боярышки запустили город. Гляди!»
Московские улицы были мощены бревнами, и, знать, в любую пору не сладко дорожному человеку трястись по этому накатнику. Только в Кремле да в Китай-городе были каменные мостовые. Тут и дома строились из камня и в линейном порядке. В других местах — гати, окопанные пруды, плотины. Церквей Никита и сосчитать не смог: тут и Рождество на Путинках, и Грузинской богоматери иконы, и Николы Мокрого, и Пречистенка, и на Ключах богоявление, — кузнец еле успевал скидывать шапку и класть крестное знамение.
Город был деревянный. Неустройство и грязь лезли из всех щелей.
Только бояре и жили широко да привольно, но бестолково и неряшливо. Не понравилась тульскому кузнецу Москва. На папертях у церквей стая обшарпанных, страшенных юродивых. Завидев Никиту, они стали выворачивать и пялить свои язвы и гнойные места. А хари-то, хари, не приведи бог, в жизни не видывал таких Никита! Косоротые, безносые, горбатые, зобатые — лаяли, стонали, кричали, выпрашивали.
Демидов сплюнул.
— Ух, и нечисти сколько развелось!
Вечером в беседе кузнец пожаловался царю. Впопыхах осмелевший кузнец назвал царя попросту Петром Ляксеичем.
— Не нравится мне, Петра Ляксеич, Москва-то, много в ней такого неприглядного…
— И мне не нравится, — охотно согласился царь, — много юродства поразвели в ней бояре.
Петр усадил кузнеца за стол рядом с собой и стал расспрашивать про домашних:
— Как женка-то? Поклон-то привез мне?
Никита взволновался, приглушил ревность. Ответил царю спокойно:
— Здорова баба и низко кланяется… А сын-то, Акинфка, забыть тебя, Петра Ляксеич, не может. Просил насчет рудной землишки…
— Будет, — обнадежил государь.
Петр не забыл своего слова, пожаловал Никите грамоту на земли в Малиновой засеке [6] для копания железной руды и жжения угля.
Акинфке разом выпали две радости: батя привез женку и жалованную грамоту на рудные земли.