Воля и власть - Дмитрий Балашов 5 стр.


Люди, теснясь и пятясь, расступались пред ним, открыв дорогу к теремам, куда и сыны, и бояре намерили было его вести. Но Михаил, отрицая, покачал головою, вымолвил и рукой показал:

— В монастырь!

Евдокия, княгини, иноки, сыновья, внучата, бояре и чадь, уразумев, что князь попрощался с ними навсегда, подняли плач, и плач охватил всю площадь: голосили и причитали женки, молились и плакали мужики. А князь шел, спотыкаясь, по-прежнему ведомый, в лавру Святого Афанасия, где и был пострижен в иноческий чин в тот же день, двадцатого августа, и наречен Матфеем.

Теперь и духовные силы были на исходе. Он уже плохо понимал и воспринимал окружающее и здесь, в келье, уложенный на твердое ложе, всхлипнул, не то от усталости, не то от счастья оказаться наконец в постели. Келейник после какой-то возни за дверью внес в келью знакомый курчавый ордынский тулуп, посланный Евдокией, коим и укрыли князя. Михайло тихо улыбнулся этой последней заботе супруги своей, не забывшей и тут о суетных навычаях дорогого своего лады. Уже было все равно, чем одевать ветхую плоть свою, что вкушать или же не вкушать вовсе, но забота женская у самого порога вечности согрела сердце. Так и задремал с улыбкою на устах.

Князю оставалось жить еще семь дней (преставился Михаил Александрович 26 августа, во вторник, в ночь, к куроглашению, а наутро, в среду, был положен в фоб), но свои счеты с жизнью Михайло покончил уже теперь, и в келье, изредка дозволяя посетить себя, ждал одного — смерти.

Московский боярин Федор Кошка почел надобным поехать в Тверь на последний погляд и по родству, и так — из уважения к тверскому великому князю. Сына Ивана, отпросивши у Василия Дмитрича, взял с собой.

— Сестру поглядишь! — примолвил коротко. — Все же не чужие им мы с тобою!

Ехали верхами. Тряский короб, охраняемый полудюжиною ратных, остался назади.

Осень осыпала леса волшебным багрецом увядания. Тяжкая медь дубовых рощ перемежалась то светлым золотом березовых колков, то багряными разливами кленовых застав и осинника. Ели, почти черные в своей густой зелени, купались в разноцветье осенней листвы, словно острова в океане.

Сенные копны уже пожелтели и потемнели, и лоси начинали выходить из редеющих лесов, подбираясь к стогам, огороженным жердевыми заплотами.

Убранные поля, в желтых платах скошенного жнивья, перемежаемого зелеными лентами озимых, гляделись полосатою восточной тафтой. В вышине тянули на юг птичьи караваны, и пахло свежестью, вянущими травами, грибною горечью и чуть-чуть могилой. Кони шли шагом, почти не чуя опущенных поводов. Иван то и дело взглядывал на престарелого родителя, который сидел в седле, словно в кресле, будто слитый с конем — научился в Орде ездить верхом не хуже любого татарина.

Молчали. В лесах царило предзимнее безмолвие, смолкли ратаи на полях, и слышно становило порою, как падает, кружась, осенний лист. Еще не перелинявшие зайцы отважно шастали по полям, косясь на проезжающих всадников и лениво отпрыгивая от дороги.

— Жалко все же князей, да и ратников, что погибли на Ворскле! — говорил Иван. — Чего-то Витовт не рассчитал!

Старый Кошка покрутил головою.

— О договоре Витовтовом с Тохтамышем не позабыл, часом? — вопросил он сына. — Что бы мы там ни думали, а Едигей с Темир-Кутлуком на Ворскле спасли Русь от латинян! Да, да! — повторил он с нажимом, не давая сыну открыть рта.

— Без Орды нам нынче и не выстоять бы было! Съели бы нас они, как съели Литву! Веру потерять, и все потерять! Я с Ордою завсегда был мирен! Мирен, да мудр! — прибавил он, заметивши, что Иван пытается ему возразить. — Смотри, Иван, как бы вы там не порушили моего устроенья! Не спеши с Ордою! Николи не спеши! А и после: одно дело, разбить Орду. Ето и ноне возможно.

Иное — што потом?

— Баешь, под католиков? — рассеянно переспросил Иван, уже навычный к отцовым мыслям, озирая тишину окрест.

— То-то! — невступно повторил Кошка. — Баял уже тебе о том! Латиняне для нас пострашнее всякой Орды!

Воздохнул, помолчал, втягивая ноздрями терпкий воздух осени, в коем уже сквозила свежесть далеких пространств там, за окоемом, за краем неба, куда путника, навычного к странствиям, тянет ненасытимо, до того, что и умереть порою предпочитает на чужедальней стороне, в тайге ли, в степи, в горах каменных, пробираясь к востоку, в поисках Беловодья или неведомых индийских земель…

Близкой смертью, концом того, к кому ехали на погляд, овеяло вдруг путников, и Федор Кошка произнес, не к сыну даже обращаясь, а к дали далекой, к миру и земле:

— Великий был князь!

«Был» само собою высказалось, хотя ехали к умирающему, еще живому, да и неясно казалось там, на Москве, взаболь умирает князь али оклемает еще, встанет со смертного ложа?

— Ворог Москвы! — возразил Иван тем лениво-снисходительным тоном, каким обык подчас говорить с родителем с тех пор, как стал по службе княжьим возлюбленником. Отца это неизменно обижало, но в такие вот миги, как этот, Федор старался не замечать сыновьей грубости. («Молод, суров!

Оклемает ишо!» — думалось.) Он озирал пустые поля, словно раздвинутые вдруг просторные редеющие рощи, и в душе у него была та же, что в окрестной природе, яркая печаль увядания.

Окоем, по коему тянули и тянули уходящие на юг птичьи станицы, начинало замолаживать. «Не к дождю ли?» — подумал Федор. Сыну отмолвил погодя, без обиды:

— Тебе того ищо не понять. Великий был по всему! Што с того! И великие которуют и ратятце друг с другом, а все одно — великие люди, они великие и есть!

Иван подумал. Прищурив глаз, поглядел на отца. Федоров дорогой иноходец шел плавной ступью, и отец будто плыл, покачиваясь в седле.

Вопросил, сбавив спеси:

— Ольгерд был велик?

— То-то! — обрадованно возразил Федор, почуяв перемену в голосе сына.

— И Кейстут! Да и Любарт… Но тот им уже уступал! А уж Ягайло — не то совсем!

— Ну, а у нас кто?

— Михайло Ярославич, святой! — убежденно высказал Федор. — Ето всем внятно, ноне-то!

— А на Москве?

— На Москве: Калита, владыко Алексий — вот был муж! И совета, и власти! Игумен Сергий был! Гляди, вот: один за одним! И которовали, и ратились, а вместе жили, в единую пору! Великий был век!

— Ну а теперь у их Витовт! — начал было Иван.

— У Витовта — талан! — живо возразил Кошка. — Талан есь и талан велик, а сам — мелок, мельче отца своего!

— Ну, а в Орде? Тохтамыш? — полуутверждая, прошал Иван, по-прежнему озирая осенние поля и рощи.

— Етот сотник-то? — пренебрежительно двинув плечом, отозвался Федор.

— Я его про себя сотником кличу, на большее не тянет! И Мамай мелок был, суетлив, завистлив, злобен. Последний у их великий муж — Идигу! Едигей! А те, все прочее ханье, токмо резать друг друга!

— Дак, батя, — вопросил взаболь заинтересованный Иван, — как ты судишь-то, не пойму, кто велик, а кто нет. По делам али по норову?

— И по делам тоже! — отозвался Федор. — Великий муж перво-наперво никому не завидует и свой путь завсегда избирает сам! Не то, чтобы там подражать кому-то, али што иное… И не страшит! Идет до конца! Как вот святой князь Александр Ярославич Невский! Шел своим путем, и не свернуть его было! И доселева тот путь нам означен — быти вместях с Ордой! Вот и я по егову завету творил! А не то, как наш Юрий Данилыч: всю жисть уложил на то, чтобы Михайлу Святого передолить…

— И передолил! — возразил-таки Иван.

Назад Дальше