– Ещё он блевал после той контузии дней десять каждое утро, будто баба беременная. Но про то Всеслав говорить не стал.
– Повезло тебе, Слав, – подвёл итог Диоген.
Юноша согласно кивнул – повезло, кто же спорит.
Тут как раз принесли тарелку с борщом. Всеслав смотрел, как ланиста лихо работает ложкой, и старательно вспоминал все, что слышал про стоическую мудрость в риторской школе. Не помогало – борща хотелось все сильнее.
– На том берегу два дня киевская дружина отбивалась, – напомнил Диоген между двумя прихлебами. – У вас, желторотых, и связи с ними не было. Э-эх!
– Не было, – честно признался Всеслав. – Да я ведь и не за легата и не за связиста. Римляне шли на помощь, да опоздали. Технику сожжённую нашли да трупы наших ребят. Задушили пленных варвары.
– В кучу всех сложили, помост поверх – и уселись пировать, – проявил свою осведомлённость Диоген. – Так и задохнулись раненые наши под помостом.
Всеслав в эту жуть, которую вестники и в Новгороде Великом, и в Северной Пальмире расписывали со всеми подробностями, не хотел верить – не видел никто из репортёров того помоста и на пиру том не бывал. Однако Слав промолчал. Пировали степняки на умирающих или так раненых придушили и ушли, гружённые добычей, – все едино. Но мысль о помосте вызывала ярость.
Принесли испанского вина – как и мечтал Всеслав – горячего, с пряностями. Чаши две. А вот жаркое, как и прежде, – одному Диогену.
– Помянем павших! – Ланиста осушил свой бокал одним глотком, а Всеслав, как ни старался, но и за два глотка осушить не сумел. Только за три.
Всеслав быстро захмелел и почему-то обиделся на Диогена, а за что – не понял. В том, что не ладится жизнь у Всеслава, хотелось кого-нибудь немедленно обвинить. Но кого? Не Диогена, нет, кого-то другого. Может, Оккатора? Тут же представил Всеслав этого мерзкого божка с гадостной улыбочкой на самодовольном личике. Только примерится к делу Всеслав, только к чему-то душой потянется – р-раз! И нету ничего… Отнял мерзкий Оккатор, все замыслы порушил.
– А у тебя-то планы какие? – спросил Диоген. – Живописи учиться будешь? Может, в Италию поедешь? Академия, слышал, каждый год в Италию десять человек отсылает.
Больнее уязвить Всеслава вряд ли было можно. Он аж скрипнул зубами. А ланиста вновь усмехнулся, демонстрируя чёрную ямину во рту.
– Нет, учиться не буду. Не хочу – и все. И об этом – тсс… не говорим. Не буду учиться. Я уже учен. Тошнит от учения, – заявил Всеслав.
– Что ж ты делать будешь, друг мой? – с фальшивым участием спросил Диоген.
– В гладиаторы пойду, – сказал Всеслав неожиданно для себя. Будто язык сам, без повеления разума, вымолвил эти слова. – Возьмёшь меня в гладиаторы? Драться – это пожалуйста. Драться я могу. А учиться – ни-ни.
Диоген если и удивился внезапному решению, то вида не подал.
– Дурак ты. И всегда был дураком. Безларник, да ещё дурак – хуже некуда. От таких только жди беды. А дерёшься ты плохо, это я тебе честно скажу. Сейчас все плохо дерутся. И библионы пишут плохие. И картины.
– Неправда! А «Последний день Помпеи?» Эх, если бы я так мог!
– Сколько у тебя поединков было? Пять? Шесть?
– Пять, – поспешно сказал Всеслав. Про последний, шестой, вспоминать не любил.
– И живой! Ты все-таки в любимчиках у Фортуны ходишь, Слав. Эта переменчивая тётка непутёвых привечает. Ну, выпьем, чтоб и дальше так было. – Они, выпили, обнялись. – Люблю я тебя, глупого. Что тут поделаешь – люблю и все!
– И я люблю, – зачем-то сказал Всеслав, хотя на самом деле к Диогену был равнодушен. И опять выпили, и опять полезли обниматься. Целовались пьяно, взасос. Прослезились. У Всеслава, правда, мелькнула мысль, что Диоген не так уж и пьян, а больше играет пьяного – при его габаритах да опыте он вино бутылками мог жрать и не хмелеть. Но мысль эта цвиркнула и пропала.
Однако ж нехорошо как-то стало на душе, будто подглядывал Всеслав за Диогеном и углядел что-то недозволенное.
– Пожалуй, возьму я тебя в гладиаторы, Славушка, – сказал Диоген, стирая пьяную слезу (или делая вид, что стирает). – Думаю, в центурии тебе понравится. Один бой – пять тысяч сестерциев. Причём авансом. Смертельных поединков не боишься?
– Не всегда же смертельные, – беззаботно возразил Всеслав.
– К тому же гладиатор неподсуден. И все старые виры прощаются. И за новые шалости не преследуют, – ланиста подмигнул. – Разве что убьёшь кого… Не на арене.
«Неужто знает про Венеру?» – изумился Всеслав.
В горле застрял противный комок.
«Как я ненавижу Ивара!» – едва не крикнул Всеслав.
Диоген вытащил из кошелька пятитысячную купюру. Бумажки эти с изображением императора Марка Аврелия назывались «аврельками». Но Всеслав всегда произносил уважительно «Марк Аврелий».
– Сегодня накануне сезона, по старинному обычаю, пир бесплатный в нашей таверне – в «Медведе», значит. Угощение отменное. – Диоген помахал купюрой в воздухе и усмехнулся. – В этом году бои особенно популярны. Впрочем, бойцы все – так себе… кроме, может быть, одного или двух. Прозвище у тебя будет Сенека, – сказал Диоген. – Нравится? Знаю, что нравится. Приходи сегодня. Я жду. – И он вновь взялся за вестник, разом потеряв к собеседнику интерес.
Всеслав понял, что попался в примитивную ловушку. И зачем он пошёл в гладиаторы? Тем более сейчас, когда на арене убивают. Хотел в Академию художеств, а угодил на арену. Глупо. Только теперь он заметил, что держит ладонь на рукояти меча, будто собирается с кем-то биться. Фыркнул, мотнул головой и разжал пальцы.
«Биться будешь завтра», – сказал сам себе.
Ему вдруг все показалось ненужным и нелепым: и жажда славы, и обиды, и мечта об академии, похожая на мечту об арене. Ему захотелось отказаться от всех мечтаний, от всех надежд, от всех желаний, наконец… Но сил, чтобы отказаться, не было.
III
Гай Аврелий не поехал в базилику, а из академии направился прямиком к себе домой. Настроение у него было мерзейшее. Сообщения из Рима не радовали, о происходящем в мире не хотелось думать. Да и в самой Северной Пальмире что-то назревало. Но вот что – этого Гай Аврелий пока не знал. Окружающие врали на каждом шагу и играли в свои тайные игры.
Сквозь дождь смотрелось на мир, как сквозь мутноватое стекло. Дальнее становилось близким, близкое – незнакомым. Весь мир был не отмыт, а вымочен, измотан непрерывной капелью. Деревья облетели до времени, и в мире остались две краски – белила да виноградная чёрная. И тот, кто создал этот мир, лучший живописец на свете, пользовался ими виртуозно – серое прикидывалось то жёлтым, то бурым, то претендовало на голубой, но стоило всмотреться, как оставался только чёрный и все его оттенки, полученные в разбеле. Гранитные фундаменты, для которых летом подошла бы сиена жжёная, теперь сделались равнодушно-серыми. На причудливых завитках кованых решёток прозрачными виноградинами висели дождевые капли.
Выбираясь из машины, префект поддёрнул тогу. Но слишком поздно: край успел искупаться в луже на мостовой. Слабый пальмирский грунт постоянно проседает, и как ни старайся мостить дорогу, где-нибудь непременно образуется лужа. Гай Аврелий брезгливо тряхнул рукой, край тоги вновь провис, и мокрая ткань волочилась по мозаичному полу, пока префект поднимался по лестнице мимо мраморных львов. Гай Аврелий подумал о горячей ванне и ускорил шаги. Войдя в атрий, он тут же бросил мокрую тогу на руки подоспевшему слуге и спросил,готова ли ванна.
– Ванна готова, но… – Секст запнулся, что с ним бывало редко.
Префект нахмурился и посмотрел на старика с удивлением.