Тысяч пятьдесят расположим по приграничным округам, а пятнадцать будем держать в резерве. Но в таком резерве, чтоб настоящий бой им лафой показался. Что у нас остается? Десять тысяч. Десять. Как раз для флота. Маленького, но грозного. Архангельск, Керчь... Керчь... Что-то необходимо на Балтике думать. Санкт-Питербрех на фиг не нужен такою ценой. Там ныне одни болота да ежегодные наводнения. Только ветерок задует – Финский залив прет на Ладогу по Неве. А сама Нева – тысяча и один островок. Нет, братцы! Пусть план постройки второй Венеции или там Амстердама существует в больном воображении Петра Алексеевича, а мы что-нибудь попроще придумаем. На этой неделе обязательно придумаем... столько всего придумать надо, в пору еще одну голову отращивать.
Вошла Анастасия. С грустной улыбкой чмокнув мужа в давно наметившуюся «тонзуру естественного типа», она сказала:
– Говорят, ты сегодня стихи на Лубянке читал! Что это с тобой?
Полковник повернулся к младшей жене и бережно обнял ее.
– Налет романтики, разбавленный здоровым цинизмом. И вовсе не стихи читал, просто срифмовал пару строк.
– Ага! – засмеялась Настя. – Эти рифмы уже половина Москвы повторяет. «Рейтары – что татары», «Лицом красавец, а внутри мерзавец» и «Воюем с бабами, больными и слабыми». Видишь, даже я запомнила!
Полковник самодовольно улыбнулся. Настя же продолжала:
– Не знаю, состоишься ли ты как великий полководец, а вот как поэт уже состоялся. Будешь завтра «афтографы» раздавать, ваше сиятельство, позвольте ваш «Афто-Граф»!
Полковник поцеловал спелую щечку любимой женщины и вздохнул:
– Поэзию оставим Иннокентию. Как он там, кстати? Если двигать культуру в массы так же тяжело, как и все остальное, тогда я ему не завидую.
...Культуру в массы двигать было еще тяжелее, чем думал граф Волков. Вот уже битый час Иннокентий сидел в ризнице у митрополита Михаила и, вздыхая, объяснял ему сущность культуры. На столе стояли две опорожненные бутылки из-под хлебного вина, миска с квашеной капустой и лежал приличный кусок жареного окорока. Краюха хлеба успела зачерстветь, пока оппоненты вели дискуссию.
Словно интеллигенты из начала двадцатого века, они называли друг друга на «вы», но сидели уже плечом к плечу. Время было позднее, давно прошла вечеря, но, переполненные дневными событиями, они не сговариваясь свернули в помещение, называемое в казарме каптеркой.
– Нет, – бормотал изрядно захмелевший служитель культа, – вы мне все-таки расскажите, как у вас различают просто культуру и культуру религиозную. Я вас, молодой человек, не совсем понимаю в этом плане. Вы извините, конечно, но, по-моему, вся культура от божественного. Ведь человеку дает способность творить Господь, он же наделяет его каким-либо иным талантом. Вы можете мне объяснить, Ростислав Алексеевич, сей силлогизм, прошу прощения?
– Я – Иннокентий. Иннокентий Михайлович Симонов! – попытался поправить святого отца Иннокентий.
– Простите великодушно! – извинился поп. – Конечно же, вы – Иннокентий, именно это я и хотел сказать. Нет, тысяча чертей! Ну, вы поняли, что я хотел сказать?
– Конечно, – отозвался собеседник. Его какой-то бутылкой водки свалить было нельзя, поэтому он достал из-под стола кусок рогожи и принялся на нем чертить углем. Нарисовав человека, он показал его митрополиту. – Вот это просто культура, вид называется «изобразительное искусство». А вот теперь!..
Быстрым движением он пририсовал человеку над головой нимб.
– Ну. Теперь это религиозная картина! – удовлетворенно заключил митрополит. – А это что за святотатство?
Искусные руки Иннокентия пририсовали человеку небольшие изогнутые рожки.
– А это называется – авангардизм!
– Пжалста, Иннокет... Иннокентий Михалыч, не выражайтесь! Мы в стенах господних.
Давайте лучше я пошлю ризничего, нет, тьфу ты! Пошлю келаря еще за одной!
Не успел Иннокентий ответить, как дверь ризницы заскрипела и отворилась. На пороге возник Великий Сакелларий.
– Ага! – возгласил он. – Гнездо порока! Архиепископ Афанасий разгребает все говно, что скопилось за эти годы, а его друг и начальник винище трескает! Ваше здоровье, молодой человек! За здоровье этого старого пройдохи я осушил уже немало, поэтому первую чару пью про ваше здоровье.
– Ваше здоровье! – поднял оловянный стаканчик министр культуры.
Афанасий по-мужицки вытянул чарку и потянулся за ножом. Быстро отрезав часть окорока, он отломил кусок хлеба и принялся жадно есть.
– Отощаешь при этой работе! – пожаловался он. – Трое суток мешал снег между монастырями близлежащими, проверял игуменов. Так там и кус перехватить страшно – опасаюсь, кабы не отравили, ироды долгогривые. Любому глянешь в глаза – ворюга наипервейший. Монахи все как на подбор – сытые, толстые, ленивые! Толще, чем у меня в Холмогорах. Мил человек, плесни еще чарку старику – озяб совсем.
Иннокентий послушно наполнил стаканчик. Великий Сакелларий единым махом выдул его, хорошо закусил и принялся рассказывать дальше.
– Новоголутвин-Троицкий монастырь. Игуменья, рожа проказливая, схимомонахиня, тоже мне называется! Давала денежки монастырские в рост по тридцать копеек с рубля. Да давала не через себя, а через брата своего, архиерея Романа, что в Мытищах имеет виды на епископство.
Иннокентий задумчиво пожевал капустки, затем плеснул себе и чуть поменьше – Михаилу.
– И что вы, владыка, станете делать со всеми проворовавшимися? Их же несметное количество! Сана лишать иль головы иль в ссылку какую?
– По вору и кнут! – решительно ответил отец Михаил. – Я совсем не понимаю, на кой священнослужителю становиться богатеем? Что ты будешь делать с богатством? Меня Господь поит, кормит, одевает, что еще нужно?
– Ты, Миша, до сих пор в проблемах житейских дите горькое, – сказал Афанасий, пальцем указывая Иннокентию на пустую чарку, – аль не знаешь, что кругом отцы святые хоромы себе понастроили, живут в хоромах этих бляжьим образом, невзирая на целибат, детей внебрачных позаводили. Не слыхал, что Петруша-то Алексеевич – сын внебрачный патриарха покойного Иоакима? Слыхал? А раз слыхал, то что ты мне голову дуришь? Новый министр правильно сделал, что прекратил преследование старообрядцев. При старой вере чистоту сана блюли, лапти о рогожу попы вытирали, в хату заходя. Ты тут в Москве и не знаешь, что по окраинам деется! Архимандрит по деревне идет под колокольный перезвон! Богами себя почувствовали, несмотря на христианское смирение.
Выпьем, братья! Ты знаешь, я намедни сграфом , – Афанасий произнес почтительно, уперев перст в потолок, – пару вечеров сиживал. Довелось на старости лет. Он же вообще еретик! Да-да, молодой человек, вы все еретики! Так вот граф с нас смеется! Мы, говорит, по сравнению с вами, грешниками, агнцы невинные! И он прав, черт меня побери! Книгу мне дал почитать, буквы только непривычные, чудно написано, хоть и аккуратно. Шопен, шопен... гяур...
– Шопенгауэр, – поправил священника Иннокентий, – а что из него он дал вам почитать?
– Что-то про смерть и неразрушимость, – припомнил Афанасий.
– «Смерть и ее отношение к неразрушимости нашего существа», – подсказал парень.
– Она самая. Правильно пишет, немчура поганая! Тошно читать было, но пишет правильно. Человек вроде как один из всех животных представляет себе конец, смерть, так сказать. И от предчувствия этой самой смерти придумывает себе различные вариации загробной жизни. Так ладно, придумал ты вариацию с Раем Небесным, так живи по библейским канонам. Нет, придумают себе законы, а потом их и нарушают!
Отец Михаил пригорюнился.