- Идем, значит, с приятелем, - покашливая и отсмаркиваясь, стал настраивать Новосель-нов голос, все равно как гитару, - с другом моим по Невскому, как раз под выходной, в получку. Так, сами ничего, в галстучках, в чарльстонах. Я еще лысый не был, а приятель вообще "вейся чубчик кучерявый". Спортсмен. Ну, идем, ля-ля. Приняли немного. А Питер до войны совсем другой был. Тогда где чего - точно знали. Кому это - педерастов, те у Казанского собора прохаживались, а кто девочек ищет, те подальше, у "Авроры", а еще верней - у кинотеатра "Молодежный".
- И теперь там.
- Пробовал?
- Слышал. Другие рассказывали.
- Параша, - старчески скривился Гришка. - Теперь всё вперемежку. Уже не разберешь, где кто и которая какая. А до войны было строго, порядок. Подходим мы это, значит, к "Моло-дежному" и вдруг стоит девочка. Ну, точно твоя. И одета чистенько, но бедно. Штопаное, последнее. Носочки еще, помню, на ней были. А время такое - осень посредине. Стоит девушка и ожидает. Ну, мы к ней - ля-ля, мол, то да сё. Как вас, фройляйн, по имени. А она молчит. Приятель хвать ее повыше локтя. Не вырывается, только дрожит. Мордашка такая, что ну прямо сейчас реветь начнет.
- Чего стоишь здесь? - Это я ее спрашиваю. - Тут, - говорю, маленьким стоять запрещается. Тут, знаешь, чья стоянка?
- Знаю, - отвечает. Это первое было слово, какое от нее услышали. И слезки сразу у нее между ресничками заблестели, а ресницы, как у твоей Вальки, длиннющие, даже еще длинней.
- Да оставь ты Вальку, - рассердился Курчев. Ему не хотелось слушать эту бодягу, которая, - он знал, - если не сплошное вранье, то уж надерганная из разных чужих историй или даже книжек - сборная солянка, но перебивать человека перед окончательной разлукой было невежливо.
- К инженеру ревнуй, а я тут ни при чем, если похожи... - осклабился Гришка. - Я тебе точно говорю - женись. В отпуск ко мне в Питер приедешь. Жена как родных примет. Комнату предоставит. Не хочешь?.. Тогда я к тебе переберусь... Ну, так вот. "Знаю", - она так нам ответила. Понимаешь, девчоночке, ну, шестнадцать, не больше, а знает. Собой - свежачок такой. Грудки еле-еле под жакеткой намечаются. Ну, скажу тебе - мечта! Сколько лет прошло, а помню...
- Слюни подбери.
- А мне что? Я ее не трогал. Другу досталась. Он, понимаешь, раньше моего докумекал. "Ты, что, - удивился, - такая?" - "Угу", - кивает, а сама уже ревет по-серьезному.
- Брось ее, - говорю ему. - Припадочная... А она на меня кулачками:
- Идите отсюда. Гадкий вы, противный... - или чего-то вроде этого.
- Смотри, разглядела, - усмехнулся Борис. - Ну, и чего дальше?
- А квартира у тебя есть? - спрашивает приятель.
- Есть, - кивает.
Ну, и поехали они. А утром, напослезавтра, друг в мастерскую заявляется и у всех, по трид-цатке, по червонцу, по трешке даже стреляет. "Женюсь", орет. Честной оказалась. Невинной то есть. Отца, понимаешь, взяли (как раз такое время было), мамаша померла - вот и одна оста-лась, и в первый раз вышла. И повезло ей, на хорошего человека напоролась. И ему фортануло. Знаешь, какая верная оказалась...
- И сейчас еще живут, мед попивают?
- В блокаду погибли, - не сморгнул Гришка. - И ты женись. Думаешь, философия или история тебя прокормят? Ну, а прокормят, так такого овна за это жрать заставят, что сразу гастрит заимеешь. Нервное это дело. Сегодня одно говори, завтра - другое. Нос держи по ветру и, чуть насморк схватишь, сразу готовься с вещами на выход. Десять лет без права переписки или еще "вышку" тебе сделают. Это страшный мир, Борис Кузьмич, дорогой ты мой, снизил до шепота голос Гришка.
- Почем знаешь?
- А что я, не в Ленинграде жил? В Ленинграде, знаешь, сколько раз людей сажали? Этих кампаний было - пальцев на руках и ногах не хватит. Дворян, немцев, чухонцев, профессоров, потом тех, которые с золотишком, потом кировцев, ну и, как везде - троцкистов, шпионов. И еще этих, после войны, писателей. А уж головку всю - подчистую...
- Какую головку?
- Обыкновенную. Смольный весь.
Ты же ни хрена не слышишь, читаешь одни журналы свои, а в них того не пишут. Ну, сам пойми, чего написать можно? Только чужое жеваное-пережеваное еще раз пожевать. Правды ты и в глаза не видел, а увидишь - все равно рассказать ее не дадут. А теперь, как рябой подох, так вообще неясно, кого хвалить, кого не хвалить. При нем хоть направление было. Хвали-перехваливай и только гляди, чтоб другой больше тебя не перехвалил и на тебя же не наклепал. А теперь вот, году еще нет, как в ящик дал, а уже покле-вывать начали.
- Ну да, поклевывать...
- А ты чего, не понял? Прошлым летом в "Правде" да и в твоем журнале, как его "Вопросы..." черным по белому писали - культ личности, коллективность. Это что - от сырости, что ли?..
- Ну, это так... Самим же Сталиным культ личности клянут. Цитатками из него.
- Неважно как - важно, что ругают. И теперь неясно, кому надо женю лизать. Честное слово, брось ты эту хреновину, женись на Валюхе и иди чинить телевизоры. Хочешь, устрою?
- Спасибо, обойдусь. И лизать никому не буду.
- И с голоду сдохнешь. Нет, всерьёз, Борька. Я тебя, дурака, люблю. Парень ты свой, а что глупый, так то проходит. Я давно тебе по-мужскому сказать хотел: бросай ты эти собачьи хреновины. Вон опер уже за машинкой присылал. Зачем, думаешь?
- А фиг его знает...
- Пропадешь, парень, - вздохнул Гришка. - Машинку везешь? - кивнул на чемодани-шко.
- Ага. Допечатаю и в Москве оставлю.
- А чего скажешь?
- Ну, чего-нибудь надумаю...
- Надо сразу, один раз придумать и насовсем. Не положено офицерам машинку иметь.
- Где не положено? В уставе?
- И без устава голову иметь надо. Это множительный аппарат, понял? Может, чего-нибудь печатал на ней?
- Нет, ничего. Ну, реферат и заметки всякие...
- А - такого ничего?
- Да нет. Я всё по одному разу печатал. Только реферат в трех копиях.
- Ну, значит, просто интересуется. Может, корпусной "Смерш" взглянуть хотел. Привези назад.
- Как же, разбежался! Получишь с них потом. Скажу, продал или за долг расплатился.
- Надо конкретно. Можешь сказать, мне отдал. Но уж тогда точно отдай. Или жалеешь?
- Мне допечатать надо. Страницы три.
- Поедем к одному человечку. Там допечатаешь.
- А удобно? Мне, правда, всего три страницы. Час - не больше.
- Удобно. Все удобно. Это такой экспонат. Девять лет отсидел, а хоть бы хны, огурец парниковый! Веселая история! Может, рассказывал - не помнишь? Фрукты сушеные. Абрикосы. В общем, ленинградская симфония! Чем только человек ни занимался: и снабжение тебе, и руководство (ну, и перерывчики - само собой!). Но выходил. А в сорок первом послали в Грузию. Заготовлять чего-то, не пищевое. А тут война. Ну, он, понимаешь, скумекал, что непищевое подождет, оформляет документы и везет в подарок Питеру три вагона сушеных абрикосов. Кураги. Война только-только разворачивается. А он парень головастый. Финскую помнил и знает, что Ленинград - город фронтовой. Все может случиться. Везет он на север с Кавказа три вагона - и всё одни сушеные абрикосы. Ну, два вагона у него оформлены по чистой, комар носу не подточит, а третий, как говорится, в уме. Ехал он, может, месяц и чуть не последним эшелоном в Питер проскочил. Два вагона, ясное дело, рабочему Ленинграду передал и еще благодарность заработал. К медали, вроде, представили. А третий вагон на рельсах оставил и разгрузил со своей бражкой втихаря. Вагон сухофруктов. Представляешь? Тут зима. Блокада. Чуть не миллион или больше с катушек долой. Рояль за полбуханки шел. На растопку, понятно. Не до консерваторий было. А тут тридцать, может, тонн кураги!
- Подлость...
- Да погоди ты... Как он ее притыривал и сбывал, не знаю. Но за три года всю распродал. Ну, и не без денег оказался. Трем сестрам где-то в Вологде или Вятке дома построил. Родителей обеспечил. Жену, детей, само собой. А сам, понимаешь, сел.