25 сентября 1993 года
* * *
КОММЕНТАРИЙ К РЕПОРТАЖУ "НОЧИ МЯТЕЖНОГО ДОМА"
Репортаж из мятежного дома писался в самом Белом доме на случайных листках бумаги, оригинал был отдан в «День» и позднее пропал вместе со всеми материалами газеты во время налета на нее победителей. Но до этого был набран и опубликован в "Газете Духовной оппозиции" в номере 1-м, еще до подавления восстания, 1-го октября. Что-то я в нем не упомянул. Например, забыл упомянуть о человеке в черном длинном плаще и с пегими усиками. Он провел рядом со мною на стуле, засыпая и просыпаясь в кабинете Ачалова ночь. Это был Баркашов. Я умышленно закрыл в репортаже глаза на многие неприятные эпизоды, замеченные с первой же ночи. Все это сборище именитых вельмож ничего не делало, лишь тупо заседало, отстраняя от власти и назначая своих и. о. министров и начальников. Легкомысленные чиновники, они не озаботились о том, чтобы физически взять власть, выехать из дома, занять министерства, поехать в конце концов чуть дальше на Калининский и, захватив какое-нибудь радио "Эхо Москвы", например, обратиться к народу. Следуя капризам и приступам страха, позер Руцкой несколько раз собирал и вновь раздавал оружие. Не было в восстании чиновников единой воли. Тех, кто пытался вывести восстание на оперативный уровень (Станислав Терехов, Альберт Макашов), обвинили в провокаторстве. Но эти хотя бы попытались перейти от слов и бумажной возни (работала внутри Дома типография, без устали тиражируя декреты, принимаемые депутатами) к делу.
Короче, они оказались недостойны наших солдат. Они позорно просидели на задницах все восстание. Сдаваясь в плен и сдавая автомат, плачущий говнюк Руцкой демонстрировал его нетронутую смазку. Он не стрелял, этот урод. Бабурин, помню, глупо оспорил название моего репортажа: "Мятежный, это неверно. Мы действуем в соответствии с конституцией".
Стояла отличная холодная осень, 26-го сентября я по своей надобности председателя только что новорожденной Национал-Большевистской партии вышел из Дома. Я выходил до этого несколько раз и возвращался. На сей раз Дом блокировали тотально. Ночью с 27-го на 28-е сентября мы попытались пробиться туда с капитаном Шурыгиным. Под проливным дождем преодолели все цепи заграждения, за исключением последней. Был эпизод, когда капитан оставил меня, удалившись на разведку и приказав замаскироваться получше. Я так замаскировался, заползши в кабину брошенного гнилого грузовика, что Шурыгин, вернувшись, не мог меня найти. Это я нашел его, обеспокоившись двухчасовым отсутствием.
Мы ползали по грязи, перелезали через мокрые грязные заборы, сидели по полчаса недвижимо под дождем, ожидая пока уйдут топтавшиеся почти на наших головах военные или менты. Последняя цепь оказалась живой цепью солдат, и преодолеть ее хитростью не было возможности. Мы попытались уговорить одного из командиров. Стоя в сырой подворотне, сотни солдат, бряцая оружием, проходили по разным надобностям мимо в разных направлениях, мы стали уговаривать. Лейтенант узнал меня, помнил, что я воевал в Сербии, Шурыгин предъявил ему просроченное удостоверение спецкора газеты "На Боевом Посту", лейтенант хотел пропустить, но его начальник, коротышка-майор, не пустил, гад! Колонны грузовиков, полевые кухни, солдаты — мы находились внутри чудовищной военно-милицейской машины, мобилизованной для подавления мятежа. Я понял, как себя чувствовали партизаны в тылу врага. Мы находились в родном городе, оккупированном чужой военщиной.
Выходить оттуда из военного лагеря ночью было небезопасно, могли пристрелить. Потому мы ночевали на чердачной площадке многоэтажного дома, замотавшись в газеты. Внизу пропагандистские громкоговорители оккупационных сил перечисляли льготы, которые достанутся тем депутатам, которые откажутся от депутатства и выйдут из Дома. А в промежутках пропагандисты оккупационных войск всю ночь гоняли блатняк.
"Как хочется обнять родную маму и оказаться в детстве голубом", — вопел приблатненный голос сквозь дождь. Уроки разложения они, очевидно, брали у американских инструкторов. Отвращение и ужас испытывали мы с Владом, завернувшись в газеты, согласно инструкции спецназа по выживанию. Мы несли в Дом немного еды и бутылку рома… Измерзнув, стали грызть оатон колбасы, давясь, пить из литровой бутыли ром. Утром, смешавшись с кучками смертельно перепуганных местных жителей, перебиравшихся сквозь КПП на работу, мы вышли с капитаном, молчаливые и подавленные, к станции метро. Шел первый снег, и все косогоры вокруг строений фабрики "Трехгорная мануфактура" были белы от снега.
Отрезанный от своих, я вышел 3 октября на Октябрьскую площадь вместе с Тарасом Рабко. Там никого не было. Выливавшиеся из жерла метро люди все сворачивали за угол, на Крымский мост. Свернули и мы — и ахнули. Весь Крымский мост был залит народом. Мы присутствовали при первых выстрелах, сделанных ментами в толпу, видели первых раненых и первую кровь. Шли вместе с народом, сметая на своем пути заслоны ОМОНа и милиции. Эти позорно бежали, оставляя на тротуарах огромное количество фуражек, шапок и даже касок, алюминиевые щиты и дубинки. Мы — его величество народ — молча прошествовали по Садовому кольцу. На Смоленской площади в народ стал стрелять из автомата, не выдержавший, очевидно, напряга, страж порядка. Люди упали, но злоба и решимость народа были уже столь велики, что его смяли, били, и по свежей крови, мимо покинутых армейских грузовиков толпа пошагала дальше. Подростки несли на захваченных дубинках милицейские фуражки. Таким образом, как и во Французской революции, появились у нас если пока еще не головы на пиках, то символы голов — фуражки.
Нескончаемой рекой тек народ, неся нас с Тарасом. Товарищу Рабко было тогда 19 лет, и он с радостным визгом нырнул в первый попавшийся брошенный военный грузовик и вынырнул оттуда со щитом, с дубинкой и в фуражке. Сойдя с Садового кольца, мы свернули влево на проспект Калинина к осажденному Белому дому. Третьего октября вышли на улицу вовсе не патриоты и не красно-коричневые. Две недели уже продолжалось противостояние властей. Многие москвичи, любопытствуя, посетили окрестности Белого дома, по многим прошлись дубинки все более зверевшего и очевидно, получавшего все более крайние приказы, ОМОНа. Они даже выработали особую коварную тактику, когда вдруг ряды молчаливо переминавшихся с ноги на ногу милиционеров или солдат срочной службы (напротив, увещевая их, стояли мюсквичи) вдруг расступались, и оттуда выскакивал свиной головой со щитами отряд ОМОНа, безжалостно избивая все живое, захватывая людей и кидая их в автобусы. Пылкий, в один из таких случаев, капитан Шурыгин стал метать в них куски асфальта и камни и был схвачен своими же. Его бы избили за «провокацию», если бы я не вступился. Так вот, москвичи, нормальные и даже аполитичные, вышли 3 октября выразить свой протест против беспредела в городе. 2 октября на Смоленской площади был убит ОМОНом инвалид, а за несколько дней до этого, зажав их в метро Баррикадная, ОМОН зверски избил сотню ни в чем не повинных москвичей. Вот они и вышли, выведенные из себя, третьего, в количестве от 300 до 500 тысяч человек, выразить свой протест.
К удивлению всех нас, мы смяли и заслоны у Белого дома. Солдаты-срочники дивизии Дзержинского в массе переходили к нам. Было около трех часов дня. Дальнейшие четыре с половиной часа были праздником Революции. Меня обнимали и целовали знакомые и незнакомые, жали руки, бросались на шею. Волной прокатились мы до самых подъездов Белого дома, внутри нечего было делать, мы выслушали бессвязные речи с балкона нескольких депутатов, не ожидавших такого поворота событий. Все это в обстановке эйфории.