Что-то под моими пальцами хрустнуло, и Вера, возможно, не желая попортить изысканный предмет туалета, спасая вещь, вдруг рывком руки сняла лифчик и спрятала в сумочку. Мол, груди твои. Но ни граммом больше. Курнеев прошагал коридором трижды (не меньше) туда и обратно. Разумовские уехали чуть не на полгода, он это знал. Он постичь не мог, куда Вера ушла — он шел за звуком ее каблуков, неужели она так сразу поднялась на другой этаж? но каким образом?.. Не услышал, как она, босая, шла до моего угла. На миг возле двери Разумовских он все же приостановился (это точно, я помню сбой в его нервном шаге — сбой был! знак!). Но прошагал дальше. Вяло длящийся миг остановки — мы, двое (секунда), стояли с этой стороны дверей — Курнеев с той. Три человека в шаге друг от друга. Тишина. Но вот инженер Курнеев шагнул, выдав свое присутствие. Как только звуки его шагов окончательно стихли, Вера оттолкнула мои руки: «Ну, все. Все. Хватит!» — и решительно шагнула к дверям. Ушла.
Я иду поискать кофе в серванте (на кухне кофе нет), а Курнеев проходит за мной, осторожно шагая по коврам. Может, он и сейчас неспокоен за жену: хочет знать впрок, как устроена пустующая от хозяев квартира (и где здесь при случае прячутся?..) И ведь точно — кофе есть, полная банка! Меня это не удивляет. Кофе сытный, вкусный напиток. Хозяева часто припрятывают. Я часто нахожу. Не знаю, зачем они прячут. Соболевы совсем не бедные люди — всегда и во все времена были выездные, с достатком и в общем щедрые. Уезжают — зовут меня. (Сторож не официальный, по договоренности и за малые деньги. Я никто. Но им спокойней.)
Мы опять на кухне, кофе; и Курнеев заводит старую песню:
— Мы, Петрович, мужчины — мы за женщину в ответе...
Я молчу.
— Если мужчина вдруг заметил грешок за чьей-то женой, не надо, чтоб знали все, ты согласен? Не надо лишней болтовни. Не надо скандала. Спокойно предупредить мужа — это и значит помочь семье пережить трудный час...
Он ждет. Я молчу.
Маленькими глотками пьем замечательно вкусный кофе.
— Семью люди обязаны беречь. Просто и честно. Обязаны...
Да, да, обязаны, — киваю. Вера — женщина горделивая, красивая, с манерами. Я (мысленно) зову ее мадам.
Но неужели он думает, что я что-то о ней скажу? Или шепну. Неужели я похож на человека, который бережет семьи? Обидно. Еще и стукаческим способом... Или в его инженерской голове нашептывание о женах как-то увязано с тем, что я сочиняю (вернее, сочинял) повести, чего ты, мил друг, ко мне липнешь? — хочется мне вспылить. Да я сам наставил бы тебе пару ветвистых на лбу, если бы не опередил этот скот Ханюков. Техник, мать его. По ремонту!
Конечно, молчу. (Ни в коем случае!) Да и кофе допили. Курнеев держит чашку на весу, держит наклонив, и тяжелые последние капли кофе падают на блюдце. Черные на белом. Мол, вот бы какими слезами людям плакать.
— Таких слез нет, не бывает. А жаль, — говорит он.
Молчу.
— ... Ты, конечно, помнишь — ты же у нас человек образованный, — что троянская бойня началась с убежавшей от мужа Елены. (Вероятно, в ответ надо будет выдать ему что-то из Хайдеггера.) Елена как Елена. Вот так-то, Петрович... Семья рушится со времен Гомера. Однако... однако все еще цела. Что-то держит семью!
Я тупо смотрю на кофейную гущу. Его жена изменяет ему с Ханюковым, с техником, с большим умельцем — притом изменяет тихо, элегантно, без шума и скандала, чего ему еще надо?
— Вся жизнь, Петрович, держится на семье. Весь мир — на семье. Нация — на семье. И даже жизнь холостяков, неугомонных бабников и донжуанов — тоже держится на этой самой семье...
Чувствую, как натягиваются нервы. Он провокационно исповедуется, возможно, лукавит, а из меня выпирает подлинное сочувствие — стоп, стоп, слушать слушай, но только и всего.
Чем проще сдерживать язык, тем необходимее.
Сторож отвечает за квартиры. А не за жен в возрасте сорока пяти лет.
В дверях Курнеев стал извиняться, мол, занял мое время. (И свое потерял, ничего от меня не узнав.) Тем не менее, он позвал меня поесть и выпить.
— Пойдем, пойдем, Петрович. Посидишь с нами...
Я спешно ответил — да, но испытывал усталость, как человек, в течение часа-двух боровшийся с сильным и матерым гипнотизером. Клонило в сон. Вот ведь муж! (Непрост и ведь не обычный ревнивец.) Я вдруг подумал: Курнеев не хочет скандала, Курнеев не хочет ее поймать — хочет честно предостеречь. Притушить огонь по-тихому. Удел стареющих. Он уже не ищет потерянного ребенка; он ищет только ее.
К нашим дням от связанного пространства (и бытия) бывшей общаги остались лишь коридоры. И летучие запахи. Стелющийся запах жаркого в столь поздний час дает направление: дает вычислить (как ни длинен коридор) квартиру, где свадьба и где из последних сил хлопочет нарядная Вера Ильинична Курнеева, выдавшая дочку замуж. Гости разошлись, финиш, остались человека четыре, но Вера, мадам, все так же свежо улыбается мне и — куда ж ей деться! — приглашает бомжа за стол.
Видно, си-ииротине-ее
Век одно-оой качаться-ааа... —
пели; у Курнеева замечательный голос; Вера, с сединой, красивая, сидела возле мужа.
Мне предложили фотографии молодоженов — всюду дочка, похожая на Веру, но в белой фате. Молодые в машине, молодые меняются кольцами, поцелуй. Я расслабился. В тепле общего застолья наше время уходит не больно, нигде не жмет, не тяготит, — еще и поют! Вот только подпевали сегодня Курнееву неважнецки, не певцы, люди случайные, да еще вдруг пришел жалкий Тетелин. Как и я, втиснулся к столу и сразу хвать, хвать куски себе на тарелку. И жует торопясь. Двое приглядывающих за жильем (я и Тетелин) на такой огромный многоквартирный дом — оно и немного. Но на одной, не слишком богатой свадьбе, два голодных сторожа — уже перебор. К тому же Тетелин сел напротив меня. Сейчас будет приставать с разговором. Я ушел. (Я сыт, я пьян, чего еще.)
Они проговаривали сотни историй: то вдруг с истовой, а то и с осторожной правдивостью вываливали здесь, у меня, свой скопившийся слоеный житейский хлам. «Заглянуть к Петровичу» — вот как у них называлось (с насмешкой, конечно; в шутку). «Пришел исповедоваться?» — ворчливо спрашивал я (тоже шутя). Пробуя на мне, они, я думаю, избавлялись от притаенных комплексов, от предчувствий, да и просто от мелочного душевного перегруза. На Западе, как сказал Михаил, психиатры драли бы с них огромные суммы. А я нет. А я поил их чаем. Иногда водкой. (Но, конечно, чаще являлись с водкой они, с бутылкой.) Так что я был нужен. Нужен как раз и именно в качестве неудачника, в качествевроде бы писателя , потому что престиж писателя в первые постсоветские времена был все еще высок — так раздут и высок, что, будь я настоящим, с книгами, с фотографиями в одной-двух газетенках, они бы побоялись прийти, позвонить в мою дверь даже и спьяну. (А если бы, отважась, пришли, говорили бы газетными отрывками.)
Часто о политике (особенно в зачин): «Ну чтотам ?» — спрашивает — и кивок головой наверх; игривый кивок, пока, мол, он три дня пьянствовал, я ведь мог успеть смотаться в Кремль и поболтатьтам со скучающим Горби. О ценах, конечно. Я нехотя отвечал. Потом о жене. О детях. О суке начальнике. О плохо стоящем члене (на свою жену — слушай, этоволнами или уже навсегда?). О соседях. О Солженицыне. О магазинах на Западе и у нас. О Крыме — опять выворот в политику, — побежали по кругу. Но поскольку ко мне пришли, и как-никак вечер, гость с исповедью, я всегда их терпел и выслушивал. (Не испытывая от их пьяненького доверия ни даже малой гордости.) Знал, конечно, что за глаза по некоему высшему своему счету они меня презирают. Они трудятся, а я нет.