Я иду к вам. Омочите же губы свои…
Снаружи услышали движение засова, и ночную тьму рассек вопль нетерпения.
Крутанувшись на месте, он выбросил вперед кулаки, один за другим. Посыпалась штукатурка, и на костяшках выступила кровь. Дрожь бессилия колотила его, зубы стучали.
Подождав, пока это пройдет, он снова заложил засов, вернулся в спальню и со стоном упал на кровать. Левая рука его непроизвольно подергивалась.
– О, господи, когда же это кончится, когда?
На лужайке перед крыльцом, отвернувшись от своего дома, который стал ему ненавистен, он отдышался, наполняя легкие мягкой утренней свежестью. Впрочем, он ненавидел и соседние дома. И следующие за ними. Он ненавидел заборы, тротуары и мостовую, – и вообще все, все на Симаррон‑стрит.
Ощущение ненависти крепло, и он внезапно понял, что сегодня надо выбраться отсюда – облачно ли, или нет, но ему надо выбраться. Он запер входную дверь, отпер гараж. Гараж можно не запирать, я скоро вернусь, – подумал он. – Просто прокачусь и вернусь.
Он быстро вырулил на проезжую часть, развернулся в сторону Комптон‑бульвара и до упора выжал акселератор. Он еще не знал, куда едет. Завернув за угол на сорока, он к концу квартала добрался до шестидесяти пяти. “Виллис” несся вперед как пришпоренный. Жестко вдавив акселератор в пол, нога Нэвилля так и застыла там.
Руки его лежали на баранке словно высеченные изо льда, лицо было лицом статуи.
На восьмидесяти девяти милях в час он проскочил весь бульвар; рев его “виллиса” был единственным звуком, нарушавшим великое безмолвие умершего города.
Природа в буйстве своем приемлет все, и все ей просто, и все естественно, – так думал он, медленно поднимаясь на заросший кладбищенский пригорок.
Трава была так высока, что сгибалась от собственного веса. Звук его шагов соперничал лишь с пением птиц, казавшимся теперь совершенно бессмысленным.
Когда‑то я считал, что птицы поют тогда, когда в этом мире все в порядке, – думал Нэвилль. – Теперь я знаю, что ошибался. Они поют оттого, что они просто слабоумные.
Шесть миль, не снимая ногу с педали, он не мог понять, куда едет. Как странно, что тело и мозг его хранили это в секрете от его разума. Он понимал лишь, что болен, подавлен и не может оставаться там, в доме, но не понимал, чего хочет, и не знал, что едет к Вирджинии.
А ехал он именно сюда, на максимальной скорости.
Оставив машину на обочине, он зашел, отворив ржавую калитку, на кладбище и теперь шел, с хрустом приминая буйно разросшуюся траву.
Когда он был здесь в последний раз? Наверное, уже прошло не меньше месяца. Он бы привез цветы, но – увы – догадался, что едет именно сюда, только у самой калитки.
Старая, отболевшая скорбь вновь охватила его, губы его дрогнули. Как он желал, чтобы и Кэтти тоже была здесь. Почему? – Почему он был так слеп, что поверил этим идиотам, установившим свои чумные порядки? О, если бы она была здесь и лежала бы рядом со своей матерью…
Не надо. Не вороши старое, – сказал он себе.
Подходя к склепу, он напрягся, заметив, что чугунная дверь чуть‑чуть приоткрыта. О, нет, – мелькнуло в его сознании. Он бросился бежать по влажной траве, бессмысленно бормоча:
– Если они добрались до нее, я сожгу город, клянусь Господом, я сожгу все до основания, все превращу в пепел, если только они дотронулись до нее.
Он рванул дверь так, что она, распахнувшись, ударилась о мраморную стену, и сухое эхо удара утонуло в кладбищенской зелени.
Взгляд его, обращенный к мраморной плите внутри, нашел то, что искал: шлем лежал на месте. Напряжение отступило, можно было отдышаться. Все в порядке.
Он вошел и только тогда заметил тело в углу склепа: скрючившись, на полу лежал человек.
С воплем неудержимой ярости Роберт Нэвилль подскочлл к нему, схватил железной хваткой за куртку, доволок до двери и вышвырнул на траву. Тело перевернулось на спину, обратив к небу свой мертвенно‑бледный лик.
Тяжело дыша, Роберт Нэвилль вернулся в склеп, положил руки на шлем и, закрыв глаза, замер.
– Я здесь, – прошептал он. – Я вернулся. Не забывай меня.
Он вынес сухие цветы, оставленные им в прошлый раз, и подобрал листья, которые ветер занес внутрь через открытую дверь. Сел рядом со шлемом и приложил лоб к холодному металлу. Тишина ласково приняла его. Если бы я мог сейчас умереть, – думал он, – тихо и благородно, без страха, без крика. И быть рядом с ней. О, если бы я мог поверить, что окажусь рядом с ней.
Его пальцы медленно сжались, и голова упала на грудь.
Вирджиния, возьми меня к себе. Слеза словно кристалл упала на руку, но рука осталась неподвижна.
Он не мог бы сказать, сколько времени провел здесь, отдавшись потоку чувств. Но вот скорбь притупилась, и постепенно прошла едкая горечь утраты. Страшнейшее проклятие схимника, – подумал он, – привыкнуть к своим веригам.
Он поднялся и выпрямился. Жив, – подумал он, ощущая бессмысленное биение сердца, мерное течение крови, упругость мышц и сухожилий, твердь костей, – все теперь никому не нужное, но все еще живое.
Еще мгновение – он отдал шлему свой прощальный взгляд, со вздохом отвернулся и вышел, тихо прикрыв за собой дверь, словно оберегая сон Вирджинии.